Кошмар: литература и жизнь
Шрифт:
Как и положено в кошмаре, погоня становится стержнем действия в главной сцене — сцене бала. Сначала герой пытается приблизиться к своей красавице, но «какая-то огромная голова с темными курчавыми волосами заслоняла ее беспрестанно», когда же художнику это наконец удается, когда красавица уже глядит на него, с ним случается конфуз:
Но вот он продрался-таки вперед и взглянул на свое платье, желая прилично оправиться. Творец небесный, что это! на нем был сюртук и весь запачканный красками… [17]
17
Там
Автор сшибает читателя с самым гротескным проявлением кошмара, обрушивает на него этакий «кошмар вульгарис», который будет потом блестяще процитирован во «Сне Попова».
И что же читатель? Тут-то он просыпается и разоблачает учиненный над ним обман? Вовсе нет, это никак не способствует пробуждению. Потому что это именно читатель, а не только герой или автор видит сон, является сновидцем.
Самое замечательное состоит в том, что читатель не в состоянии сам, без помощи автора, «проснуться», разобраться, где кончается кошмар, а где начинается литературная реальность. Изнурительная и бесплодная погоня за красавицей по бальным залам, напоминающая первую погоню по городу, длится на протяжении всей сцены на балу и завершается тяжелым пробуждением героя:
Наконец ему начали явственно показываться стены его комнаты. Он поднял глаза; перед ним стоял подсвечник с огнем (…) вся свеча истаяла (…) Так это он спал! Боже, какой сон! И зачем было просыпаться? (…) О, как отвратительна действительность! [18]
Чьи это слова? Это — голос автора. И только теперь, по воле автора, повинуясь его голосу, читатель может считать себя окончательно проснувшимся… Но надолго ли? И в его ли власти снова не спутать кошмар и реальность?
18
Там же, с. 27.
Можно сказать, что здесь, в «Невском проспекте», Гоголь начинает исследование границы кошмара как особого ментального состояния. Неспособность Гоголя найти принципиальные отличия между кошмаром и литературной реальностью текста делает его подлинным предтечей постмодернизма.
Что, кроме эстетического чувства (ощущения, что это «не талантливо»), может нарушить чувство реальности литературного текста? Почему в литературе возможна любая фантасмагория и за счет каких неведомых нам механизмов она может переживаться как реальность? Эти механизмы нашего сознания исследует Гоголь и пытается научиться их использовать в своих писательских целях, разрабатывая приемы гипнотики кошмара.
«Невский проспект» очень интересен для нас тем, что молодой Гоголь пока еще щедро раздавал своим читателям ключи, обозначающие переход от сна к литературной яви, помогающие раскрыть его глубинный замысел. То есть не то чтобы этот замысел должен был быть или мог быть совершенно скрыт и невидим: он находится там, где и должен находиться, чтобы производить на читателя наибольшее действие, а именно на поверхности. Читатель скользит по нему глазами и подпадает под его очарование, под его гипнотическое воздействие, но не отдает себе в этом отчета. Пройдет десять лет, и мы увидим, что Гоголь станет гораздо более скрытным и осторожным.
2
На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока незаслуженными похвалами и даже не совсем заслуженными порицаниями, и в них виден покамест писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них, точно, есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но без моего собственного признания их никто и не заметит и не увидит…
Ключ, способный открыть замысел Гоголя, вписанный им на манер секретного кода в «Невский проспект», содержится в ответе на один простой вопрос: почему художник Палитров был переименован в Пискарева? Ответ на этот вопрос поможет нам понять, в чем состоит скрытое воздействие, которое история художника Пискарева оказывает на читателя. Точнее — какие средства использует Гоголь, чтобы достичь желаемого им эффекта.
Дело в том, что в тексте «Невского проспекта» содержится 25-й кадр, невидимый для читательского глаза. Но именно этот 25-й кадр несет в себе то измерение, которое придает тексту его неповторимое звучание и удивительную силу воздействия. Скрытый в нем невидимый кошмар готовится подспудно и постепенно завладевает сознанием беспечного читателя. Посмотрим, как это происходит:
Но как только сумерки упадут на домы и улицы (…) тогда Невский проспект опять оживает и начинает шевелиться. Тогда наступает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет. (…) В это время чувствуется какая-то цель или лучше что-то похожее на цель. Что-то чрезвычайно безотчетное, шаги всех ускоряются и становятся очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста [19] .
19
Там же, с. 14–15.
А теперь прочтем ту же цитату несколько иначе, сократив ее, оставив только то, что связано с освящением и с движением, и вынесем за скобки все, что касается «описания городской среды». Итак, читаем:
Сумерки… какой-то заманчивый, чудесный свет… Длинные тени мелькают… Невский проспект (огромное существо, не так ли? — Д.Х. ) оживает и начинает шевелиться… чувствуется какая-то цель или, лучше, что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчетное; шаги ускоряются и становятся очень неровны.
Что это напоминает вам, читатель, теперь? Какой смятенный образ возникает из этого тревожного движения, опасной игры света в глубокой ночной темноте? Может быть, это ночная охота? А ведь именно этой фразой начинается повествование о Пискареве и его несчастной страсти.
Как мы помним, насильно подтолкнутый приятелем, герой устремляется вслед за плащом красавицы: «…и все перед ним окинулось каким-то туманом… нет, это собственные мечты смеются над ним…» Все время возвращая тему сна или видения, погоня, ведомая лишь редкими отблесками света, происходит в глубокой темноте, как будто под водой. По мере того как все убыстряется бег героя и темп повествования, по мере того как он все быстрее и быстрее мчится навстречу своему страшному открытию, в сознании героя начинают происходить странные трансформации.