Коснись ее руки, плесни у ног...
Шрифт:
Моя фантазия отправилась в полет. Представить по одной только руке и ноге всю фигуру, лицо, голос, нрав и наклонности промелькнувшей передо мной женщины — вот задача, над которой усиленно бился мой мозг. Позже я понял, что легче восстановить руки Венере Милосской или создать человека с торсом Аполлона Бельведерского, но в тот момент все мне казалось таким естественным, что за несколько минут живой, говорящий образ молодой темноволосой женщины уже вырисовывался перед моими глазами. Отправляя в карман томик Петрарки, который все еще оставался в моей руке, я нащупал лист грубой бумаги. Я достал его, развернул, и мой взгляд упал на странные письмена, они оказались способны рассеять мои фантазии и заставить полностью погрузиться в непростое дело их дешифровки. Это была работа гостиничного слуги, читатель помнит об этом, помнит об этом и мой педагог, поскольку, зная, что
Дело в том, что на первый взгляд эта копия показалась мне злой шуткой, я подумал, что жулик не заработал полученной монеты. Но потом понемногу — буква за буквой, слог за слогом — мне удалось разобрать следующую надпись, которую огрызком красного карандаша я переписал большими римскими буквами:
LAVRENTIUS. CUM. JACOBO. FILIO. SUO MAGISTRI. DOCTISSIMI. ROMANI. K (HOC) OPUS. FECERUNT. [5]Вероятно, буква «c» в слове «doctissimi» стояла не на своем месте, нет, она должна была стоять перед словом. Было ли это нелепой опиской слуги или ошибкой того, кто выбил надпись в 1210 году? Пойди-ка угадай. Я читал и перечитывал текст, стараясь проникнуть в смысл слов, ибо фантазия, еще рассеянная после поисков образа невесты из «Песни песней», отвращала мой мозг от археологических умозаключений. Вдруг я подпрыгнул на своем сиденье, раскачав на несколько минут всю карету: «Так значит, — заметил я себе, — не маэстро Якопо и сын его Козимо, а маэстро Лоренцо и сын его Якопо совместно возвели этот портик!»
5
Лоренцо и сын его Якопо, искуснейшие римские мастера, выполнили эту работу (лат.).
Я распахнул в удивлении рот и три раза хлопнул ладонью о ладонь, выражая свою радость.
Было бы невежливо, если бы я не поведал читателю причину такой радости и удивления. Пусть знает читатель, что семейство из семи мраморных дел мастеров в течение всего XIII столетия построило множество великолепных памятников архитектуры в Риме и его окрестностях, а я как раз ломал себе голову над очень запутанной генеалогией этого семейства. По заключениям археологов сыновья работали на тридцать лет раньше отца, внуки — на двадцать пять лет раньше деда, а Якопо — еще раньше, по меньшей мере, на сто восемь лет. Скопированная слугой надпись все ставила на свои места.
Приличествует ли подозревать слугу с грязной салфеткой? Он мог ошибиться в одной букве, но не придумать целое слово.
Поверил же Гумбольдт старому попугайчику, который жил на берегах реки Ориноко и говорил на забытом языке атуров. С того дня и берет начало мое недоверие к ученым мужам: в то время как тот попугайчик является самой маленькой разновидностью всего попугайного семейства, такие ученые часто являют собой самую крупную разновидность этих самоуверенных, упрямых и надоедливых пернатых.
Я был глубоко погружен в скромные радости эпиграфической науки, когда рядом со мной уселся низкорослый, упитанный человек с круглой, лысой и безбородой головой, с широким улыбающимся ртом, крючковатым носом и маленькими, почти белыми глазками. В знак приветствия он три раза приподнял шляпу, устроился на своем месте и слезливым голосом воскликнул:
— Отвратительная погода!
— Отвратительная погода, — ответил я, не задумываясь.
— Вы следуете из Рима?
— Я следую из Рима.
— Я тоже. И куда?
Я раздраженно посмотрел на вопрошавшего, но мне показалось, что его ясное лицо очень гармонировало с интонацией его ласкового голоса, и я ответил:
— В Анкону.
— Значит, мы все едем в Анкону, — согласился добрый человек.
«Конечно, — подумал я тогда, — это образованный человек. Он хочет доказать мне, что, двигаясь в одной и той же карете, мы все идем одной и той же дорогой». Я протянул ему лист бумаги, на котором красным карандашом была выведена надпись, и спросил:
— Вы знаете латынь?
Кучер тем временем запрягал лошадей. Два бедных буцефала, один золотисто-гнедой масти, второй белый в коричневых яблоках, оба выглядели на диво худыми и меланхоличными. Кучер крикнул:
— Синьоры, отправляемся.
Три женщины и один мужчина сели в карету. Если бы я сказал вам, что ладонь и ступня Суламиты настолько захватили мою душу, что в ней больше не осталось никакого интереса поглазеть на женщин, то сказал бы вещь, не соответствующую истинным обстоятельствам дела. Соответственно, я посмотрел и сквозь фигурное стекло, разделявшее внутреннее пространство кабриолета, на задних местах рядом с мужчиной за шестьдесят увидел некое подобие очень худой, зеленоватой мумии с длинным, неприветливым лицом, которая, как я потом узнал, была женой капитана торгового флота и невесткой старика. Старик, тоже торговый капитан, высадился со своей посудины в Чивиттавеккья и теперь направлялся прямо в Анкону, где судно, которое капитан дальнего плавания посчитал ниже своего достоинства вести в каботажное плавание, должно было его догнать. Дальше мне показывали свои спины упитанная синьора, в постоянном верчении головой демонстрировавшая из-под шляпки паричок рыжеватого цвета, и молодая смуглянка, напевавшая дуэт из «Итальянки в Алжире». Не задумываясь, я затянул партию Маттео в том месте, где обе партии совпадают. Повернувшись, певшая уставилась на меня своими несколько нагловатыми, отчасти томными глазами. Тогда я обратил приветствие ко всей компании. Молодая смуглянка ответила улыбкой (могу поклясться, что ее щеки и ресницы были ненатурального цвета), старуха — полным искреннего дружелюбия взглядом, морской волк и мумия — двумя приветливыми жестами.
Поскольку лошади пошли рысью, улыбки и дружеские жесты прекратились, но настойчивое и вместе с тем робкое любопытство моего соседа начинало медоточиво терзать меня вопросами.
— Так вы знаете латынь? — вступил я.
— Худо-бедно знаю, — ответил он. — Я восемь лет прослужил поваром у одного кардинала, теперь вот еду служить епископу Анконы.
Эти слова повар произнес с некоторой сокрушенной горделивостью. Право слово, в нем было много от священника.
— Magna, — продекламировал я тогда, — movet stomacho fastidia seu puer unctis tractavit calicem manibu… [6] Понимаете?
6
Неопрятность родит отвращенье к еде: неприятно, / Если след масляных пальцев слуги на бокале заметен… Квинт Гораций Флакк. Сатиры (книга вторая, сатира четвертая). Перевод М. Дмитриева.
— Не совсем.
— Жаль. Гораций, — я достал из кармана томик его «Сатир». — Гораций мог бы вас многому научить в вашем искусстве.
— Он был поваром?
— Он не зарабатывал на жизнь кулинарией, но был одним из наиболее одаренных римлян в прилежном изучении науки о вкусах, ratione saporum. Знайте, что римляне еще до появления на земле пап и кардиналов пользовались славой величайших и весьма тонких мастеров искусства приготовления пищи. В конце концов, Гораций является изобретателем того, что мы зовем фруктовой горчицей. Но этого никогда не замечали бесконечные биографы и восторженные поклонники латинского поэта; признаюсь, открытие кажется мне прекрасным, оно полностью принадлежит мне, и я считаю его очень важным.
(Для моего педагога привожу стихи из четвертой сатиры второй книги:
Vennuncula convenit ollis: Rectius Albanam fumo duraveris uvam. Hanc ego cum malis, ego faecem primus et allec, Primus et invenior pipem album cum sale nigro Incretum, puris circumposuisse catillis [7] .Разве я неправ?)
Диалог с поваром епископа разгорался. Его рассуждения были полны смысла, а выводы — хорошего вкуса. Философия вкусоощущения не была для него тайной, он говорил о ней как теолог — с нежной мягкостью и сокрушающей убедительностью. Апостол кухонной веры, в нужный момент он мог бы мужественно стать ее мучеником.
7
Венункульский изюм бережется в горшочках, но альбский / Лучше в дыму засушенный. — Я первый однажды придумал / Яблоки к ним подавать, и анчоусы в чистеньких блюдцах / Ставить кругом, под белым перцем и серою солью. Перевод М. Дмитриева.