Костер
Шрифт:
В городе, спрашивая у встречных, как пройти в театр, Анна Тихоновна рассудила, что надо также искать и лучшую гостиницу: еще бы, — где иначе подобало остановиться актеру Скудину? Но, узнав, где гостиница, она испугалась, что не застанет Скудина, что он мог уехать, а может быть, и вовсе не жил тут — зачем бы ему понадобился какой-то Пинск? О чем напоследок сболтнул отъезжавший в автомобиле барин? (Она с негодованьем припомнила, как сердито отряхивал он свой бостон, глядя на нее через стекло, и мысленно обозвала его не только барином, но и чинушей и рвачом.) И все же, несмотря на возраставшую боязнь не найти Скудина, она почти влетела в неосвещенные двери гостиницы
— Они у себя.
— Правда? — вскрикнула она на весь вестибюль, вне себя от счастья.
Ее особенно в этот момент восторгнуло позабытое словечко — «они». Это так шло Скудину, его маститости, его ореолу — эта старомодная, заочная почтительность множественного числа — они! Впрочем, — подумалось Анне Тихоновне, когда она чуть не ощупью поднималась в номер по темной лестнице, — впрочем, Скудин мог ведь находиться у себя не один, настало быть, она сочиняет чепуху о множественном числе — он, единственный в своем роде, способный вызвать восторг в эти страшные дни.
Она постучала и услышала за дверью стариковский, с трещинкой хрипотцы голос:
— Пожалуйте! Кто там?
В номере пылала люстра, окна были занавешены. Скудин стоял посередине, под лампами, держа стакан с чаем, притеняя другой рукой лицо и щурясь в переднюю, куда вошла Анна Тихоновна. В сторонке от него, на полу, спиной к передней, кто-то затягивал ремнем объемистый узел в портплед. Так как длилось молчание, то этот работавший человек, продолжая упираться в узел коленкой, покосился назад, вглядываясь в темноту передней. Через мгновение он выпустил из рук еще не застегнутый ремень, сам повернулся со скоростью свистнувшего в пряжке ремня и сел на узел, раскрыв рот. Он, наверно, закричал бы, но Анна Тихоновна стремглав вошла в комнату:
— Неужели не узнали? Прохор Гурьевич!
Скудин отступил на шаг. Чай слегка брызнул из его стакана на ковер.
— Голубушка, — проговорил он. Голова его задвигалась в том слабом трясении, которое отличает чувствительных стариков.
В то же время вскочивший с узла человек, опомнившись, воскликнул нвудержимо-восхищенно:
— Прохор Гурьич! Да это наша… Бог ты мой! Анна Тихоновна! Нечаянная радость! — кинулся он к ней, прихватив по пути и подставляя стул.
Взгляд ее невольно отошел от Скудина: перед ней расшаркивался, пританцовывая по мягкому ковру, администратор брестской труппы. На лице его плясали самые противоречивые мины, и казалось, раз начав восклицать, он не мог остановиться:
— Знаю! Все знаю и понимаю, все вижу, несравненная Анна Тихоновна! Вижу, что пострадали! Клянусь, вся душа истерзалась о вас! Подумать, вы меня сочтете своим злым гением! Но не вините, не вините! Видит бог — с опасностью для жизни искал вас, искал по всему Бресту! В страхе перед смертью — все ради вас, трепеща за вас, милейшее вы создание! Разве я иначе мог? Примчался к вашей квартире — вас нет. Думаю, Цветухин собирался вечером к вам — не увел ли вас куда? Я — к нему. Я туда, сюда!.. Спросите вот Прохора Гурьича: я выложил ему все как есть. Правда, Прохор Гурьевич, правда?
Он лгал слишком уж явно, и Анна Тихоновна, не перебивая, только сильнее и сильнее кусала губы. Скудин участливо, поглядывал на нее, вздыхал, но, видно, ничего не имел против, что зачин нежданной встречи проводится хоть и дешевым, но опытным оратором.
— Вы гневаетесь на меня, Анна Тихоновна. Вы думаете — перед вами похититель вашего спокойствия, вашей безопасности! Вывез, мол, из столицы и бросил на лютую казнь. Будь проклят час, когда я посмел увлечь вас на роковой этот шаг! Ведь он мог нам стоить вашей жизни! Да кто же во всем свете, кроме проклятых фашистов, предвидел
— Вы забыли не одного себя, а всю труппу, с которой обязаны были… — оборвала его Анна Тихоновна, но оратор не дал ей кончить.
— Труппу? — вопросил он с видом уязвленной гордости. — Да труппа-то наша, коли угодно знать, неоцененная Анна Тихоновна, труппа теперь от здешних мест предалеко-далёко, если не подъезжает уже к Москве! И кто, как не ваш покорный слуга, обеспечил ее транспортом? Сам-то вот насилу добрался до Пинска, и ежели бы не благодетель Прохор Гурьевич…
Он сменил гордый тон на растроганный, но Анна Тихоновна остановила его резко:
— Вы, кажется, в такие минуты привыкли падать на колени?
— В такие минуты! — негодующе переговорил он. — Не ждал, не ждал от вас злопамятства. Да ведь это же тра-ге-дия! Исторические минуты! В такие минуты короли Лиры рождаются!
— Или бессовестные болтуны, — добавила быстро Анна Тихоновна и стала к нему спиной.
— Миша, уймись, — с болезненной мольбой сказал Прохор Гурьевич, — пакуй шурум-бурум, дай поговорить.
Он нежно взял за обе руки Анну Тихоновну, усаживая ее, и сел напротив, касаясь ее колен своими. Глаза его источали добрый, стариковский жидкий голубой свет. Не отпуская ее рук, тихо оглаживая их, он опять назвал Анну Тихоновну ласковым именем: голубушка!
Вдруг собрав силы, она высказала ему одним духом все, что пришлось перенести ей с Цветухиным: как их подобрала на дороге молодежь брестской труппы, как после бомбежек под Жабинкой выбирались они с поля смерти, не зная, кто из труппы уцелел, не понимая, каким чудом уцелели они сами. Когда она помянула первый раз имя Цветухина, Прохор Гурьевич взялся за сердце:
— Ранишь меня, ранишь!
Голова его затряслась чаще, он, видно, старался пересилить слезы.
— Что ж ты все врал, Миша? — сказал он огорченно своим душевным голосом с трещинкой, оглядываясь на беднягу, который потерял речь и сидел с закрытым лицом.
— Ранишь, ах, ранишь, — стонуще причитал Скудин, вновь, обращая кротко слезящиеся глаза к Анне Тихоновне. — Рассказывай, душенька, как оно в сам деле было, рассказывай, Ах-ах!
«Ужель притворство? Какой артист!» — с удивлением думала она, слушая его вздохи, страдая за себя вместе с ним и отгоняя непрошено-обидную мысль: нет, самой природой, казалось, ему было отказано в лукавстве. Он плакал горько.
…Прохор Гурьевич Скудин был одной из наиболее видных примет одушевленной театральной жизни Москвы. Уроженец старой столицы, он в молодости, как делали нередко москвичи, ушел искать свою звезду в провинцию. Ему не очень долго пришлось испытывать гороскоп — счастливая планета, поводив его по губернским сценам, вернула домой почти готовым любимцем публики. Натура его изобиловала качествами, которые в особо красочном подборе встречаются в московских талантах с их непринужденной простотой повадок, с громами смеха и задушевностью бесед, с умом суждений, радушной шуткою и хитрой подковыкой, с бесшабашным размахом в пировании — до дыма коромыслом — и с тонким соображением насчет копеечки. Он был жарок в работе и терпим к мелким прорухам, умел простить, но, раз невзлюбив или разгневавшись, помнил нелюбовь и туго сменял гнев на милость. Зато в симпатиях бывал прямо неистов, требуя себе не менее двойной меры ответного чувства. Все вперемешку уживалось в нем совершенно так, как в русском его лице уживались кое-как смётанные и словно бы на разный масштаб закроенные черты, связь которых, однако, была на редкость привлекательна. Связью этой и служила его чувствительность, столь живая, что Скудин слыл у всех, кто бы его ни встретил, человеком отзывчивой, нежно-женственной души.