Котел. Книга первая
Шрифт:
Привычкой не досадовать на то, что мать себя ни во что ставит, а их во всем преувеличивает, было попробовал Андрей заслонить вину своего побега, и опять раскаялся. Осуждать ее самопожертвование, пусть и без согласия с душой, и в то же самое время пользоваться этим сладким у д о б с т в о м, — вот почему он отсоединился сознанием и чувством от матери, иначе не дал бы дёру. Права, пожалуй, бабушка Мотя, нахваливая ранешний семейный уклад в крестьянстве: «Всяк из нас брал в учет других. Разгреблись в дутовщину, так оттолева и плаваем поврозь. Сплыться пора, ой, как пора. Ладошка об один палец — сё равно што кочережка. Ладошкой о пять пальцев пряжу ски, корову дои, кружева вяжи, капусту шинкуй. Детки-игоисты у нас при татарве водились.
Андрею, приходившему к сожалению о том, что не отпросился у матери в Башкирию, у отца, бабушки, вдруг стало стыдно: ведь совсем не озаботился, что и Люська может о нем переживать, и отец, хотя и склонил на воровство, и бабушка Мотя. Стыдней всего из-за бабушки сделалось: вот кого он не брал в учет, но наверняка не столь из-за ее экономничания, сколь из-за старости — зажилась, бесчувственная. Да разве бесчувственная не урвала бы днем для сна часик-другой? А она бодрствует от зари до зари, тысячи работ переработает. Поворчит, позлится — естественно. Оврагов перед отцом его пожалел, и ему было это в отраду и справедливость. Пожалел ли кто из семьи бабушку Мотю? Одна мать жалеет, невестушка, к которой, смехота, до сих пор она ревнует сыночка свово Никандра Ивановича.
У него, у Андрея, бабушкина ревность вызывала негодование, а Люська, та презрительно фыркнет: «Невежество. Непроходимое!» — будто действительно и обсуждать-то нечего. У отца, у того внезапно замасливались губы, как после блинов, которые он ел, накручивая на них вязкую сметану. С шибко сытым довольством он наклонял голову, вертел ею, не замечая, как щетинки подбородка цепляют за отвороты рубашки, даже выдергивают нитки, ну прямо наподобие крючков-заглотышей. «Вечное чувство на то оно и вечное…» — приговаривал он.
Иван, когда при нем бабушка Мотя выказывала ревность, после старался втолковать Андрею, что ревность — оборотная сторона любви. Не то чтобы он п о п р а в л я л его отношение к бабушке, нет: убеждая в чем-либо кого-то, он выверял точность своих выводов. «Взять монету, — говорил он, — доходчивость для собеседника должна была быть куда большей доходчивостью для самого Ивана, — она сразу с орлом и решкой. В численнике я чье-то изречение вычитал. Запоминать цитаты не в моей натуре. Цитата вроде ошейника. Хоть раззолотой, кованый там, червленый ошейник, не ты идешь, тебя ведут, хошь не хошь. Собственным умом желаю жить. В изречении смысл: ревность-де пережиток прошлого, кто, мол, ревнует, тот не хочет счастья любимому человеку. Бесстрастное изречение. Любовь и ревность обоюдны. Любовь — орел, ревность — решка».
Ни разу Андрей не догадался спросить у Ивана, почему в таком случае мать не ревнует отца к бабушке. Теперь бы спросил.
Подумавши так, он, к своему удивлению, не ощутил вины перед Иваном. Зять спокоен за него, потому что уверен в нем. Что с Андреем ничего плохого не стряслось и не могло стрястись, он всем в семье сделал убежденное разъяснение, которое, кроме Люськи, навряд ли кто воспринял всерьез. Мать, пока не увидит Андрея живым-здоровым, не утешится; бабушка может сказать Ивану: «Не нуди, Ваньша», — и молчать будет до возвращения (от расстройства на нее нападает то колотун, то молчун); отец, как бы скверно ни был настроен, все равно в д а р и т с я в кураж: «Эк, курфюрст, борзо рассуждаешь! Не зря в колхоз не возвернулся: по развитию. В доменщики — это пересадка. Из доменщиков ты прямиком в лекторы. Поздновато, верно, родился. Придется позаочничать на историческом факультете. Обходились, обходились без образовательного ценза — сызнова кажи корочки. Жизнь вроде лошади: стремится на торный путь. Да и человек. Для блезиру похорохорится насчет нехоженых путей. Вообще-то ты лектор готовый! На все вероятные вопросы дашь ответы. Зачем лаптем щи хлебать, коль за онучу заткнута ложка из первостатейной липы?»
Почти всегда бывало так с Андреем: вокруг мучительного переживания, как вокруг луны в ненастную ночь, какие только миры не создавались, не клубились, не затаивались!
При том что были они тревожны, грозили отчаянием, а то и безысходностью, от них обычно повеивало предчувствием погожих дней.
Однако и без предчувствия на то сворачивала его жизнь. Он не посмел бы предположить после размолвки на огороде, что собравшаяся на черноморский юг Натка примчится к нему в Кулкасово. По-взрослому примчалась, по-невестиному. Обмана не забоялась. Никого он не знает из взрослых, чтоб, как Нюра Станиславовна, вовсе не переносил обмана.
В прошлом году Нюра Станиславовна из-за честности чуть работы не лишилась. Начальник медсанчасти металлургического комбината пооткровенничал с нею: будто бы ежегодно в больнично-поликлинический обиход пускается до двухсот новых лекарств, врачи-мужчины легко их усваивают, врачи-женщины — скудно. Нюра Станиславовна согласилась с начальником (разговор происходил наедине), да еще и высказалась на собрании: дескать, прав товарищ Шарковский, печалясь о бедственном освоении свежих профессиональных знаний прекрасной половиной. Началось с возражений, свелось к угрозе разоблачить перед высокими инстанциями антифеминистические поползновения уважаемого начальника санупра. Шарковский подрастерялся, он был молодым администратором, и ему была по вкусу деятельность в цветнике (возмущение Нюры Станиславовны). Он сделал попытку отшутиться: незадачливый муж все валит на жену, малоопытный руководитель — на женский персонал. Нюра Станиславовна напомнила ему о том, что существует принципиальность. Он сказал, будто затрагивал проблему в порядке кабинетного сетования, имея в виду чрезмерность семейно-бытовых забот, лежащих на женщинах и мешающих им с большей полнотой отдаваться благородному труду, Нюра Станиславовна возразила: под другим углом зрения он рассматривал проблему. И подчеркнула — он не вдавался в причины, почему врачи-женщины медленно изучают и прописывают новые медикаменты, он справедливо застолбил результаты лечебной практики. Перестраховочная запальчивость привела Шарковского к опрометчивому выкрику:
— Значит, я лгу?
— А как же?
— Значит, я лжец?
— Пока что лгун.
Натка гордилась предельной искренностью Нюры Станиславовны, поэтому, как что, просила Андрея послушать, историю о маминой честности и настырно заверяла его в том, что и она вырастет непреклонной.
Счастливому лицу Натки обычно до того не давалось выражение озабоченности, что она пробовала нахмуривать лоб, а получалось — проказливо куксится. Не в состоянии победить и на минуты присущую ее характеру светлую радость, Натка могла зарыдать или принималась щелкать по рукам кого-нибудь из мальчишек-девчонок, находившихся рядом.
Едва заметил Андрей, что Натка безуспешно изгоняет счастливость, он, как щенок, который служит, выставил перед собой л а п к и. Бить по рукам, отрывисто, с влажным шлепком, она не стала: скользнула по ним ладошками, будто проверяла, не шершавы ли, и сказала:
— Разоблачит меня мама — устроит жуткую экзекуцию! — поколебалась, прибавила с грустной нежностью: — Пожалей.
— Чё?
— Проехали.
Исключительным чувством, которое Натке не требовалось понуждать в себе, была злинка. Натка произнесла слово «проехали» жгучим тоном, хлестнула крапивой, да и только.
— А… — промолвил он. Не столько засвидетельствовал свою запоздалую догадливость, чтобы Натка смягчилась, сколько подосадовал, что упустил невозвратимый момент.
И все-таки у Андрея хватило решимости прикоснуться пальцами к ее горячему на плечах платью.
— Наташ, не уезжай.
— Не уедешь… Мамастая в клетке меня увезет. Узнает, куда ее доченьку носило, и сразу увезет.
— Наташ, ведь не за что?
— Подозрительность. Не докажешь… Пускай бы лучше… И почему чужие люди верят, а самые родные абсолютно не верят? Марьям чужая — и ничего плохого в уме не держала.