Который час?
Шрифт:
Как-то они меня порешат — посадят на электрический стул или запросто, без передовой техники, голову топором оттяпают? Никак не придут к соглашению. Гун было выдвинул электрический стул, а теперь передумал — это ему, говорит, по его преступлению чересчур малая мука. Дорого улыбку мою ценит, подходящей муки ей не подберет.
Возьмем худший случай… А зачем начинать с худшего, пессимистом стать никогда не поздно. Будем оптимистами, возьмем лучший случай: электрический стул. А что за невидаль электрический стул? У нас был в больнице. Стул как стул. Лечебная аппаратура. Как к лечебной аппаратуре и надо подходить.
А что? Не сумею, что ли, здорово умереть? Пожалуйста, не хуже какой-нибудь Марии Антуанетты.
Возьмем худший случай: топор и плаху. Бери-бери, не зажмуривайся, будь мужчиной!
Давай — беру, черт с тобой! Я читал в книгах. Громадное стечение народа! Палач в красной рубахе — палач, никакой тебе не электротехник! Будь мужчиной до конца! — одной рукой подбоченился, другая играет топором. Санитар Мартин взошел на эшафот. Бледный, но с поднятой головой. Кланяется народу. Верьте слову, говорит, ни против кого не совершал ничего, только улыбался! Прощайте, вспоминайте! Курит последнюю папиросу. Не лезет в горло последняя папироса, но все ж таки курит, даже пускает колечки. Потом… время бросать папиросу. Ударили барабаны! Палач поднял отрубленную голову и показал народу… Народ рыдает…
Смерть как смерть, ничуть не гаже, чем от заворота кишок. Если, конечно, вести себя благообразно и сказать хорошие исторические слова.
Загрохотали где-то засовы. Мартин побледнел.
— Никогда, никогда, — сказал он, — не воображал, что я историческая личность, не было во мне такого самомнения. А сейчас с каждой минутой проникаюсь сознанием своей историчности. Чем меньше остается минут, тем тверже осознаю, что про санитара Мартина напишут во всех учебниках.
В коридоре гремели шаги, кто-то приближался, железно обутый. Мартин сказал:
— Сроду бы не улыбнулся, кабы предупредили. И не плакал бы, и не кашлял бы, не подал бы голоса, только дышал. Дышать хорошо. Дышишь это, вдыхаешь кислород, выдыхаешь углерод, чудное, милое занятие.
Еще он сказал:
— Возьми себя в руки, санитар Мартин, будь мужчиной до конца.
И вдруг погас свет. Стало черным-черно.
Вошел железно обутый.
— Эй ты, железно обутый, — сказал Мартин, — если ты электротехник, замени, будь любезен, пробку, я хочу умереть на свету.
— Хорош будешь и без света, — ответил в темноте железно обутый. Идем-ка.
— Куда?
— За мной.
— Ладно, все едино, пусть без света, — сказал Мартин. — Скорей уж отволноваться, а там — полный покой.
Он
Гром железных сапог вел его, а рассмотреть куда — невозможно, только красные круги плавали перед глазами.
— Далеко еще? — спросил Мартин.
— Успеешь.
— А теперь далеко? — спросил Мартин, когда они еще прошли.
— Иди, иди, — сказал железно обутый.
— А может, — сказал Мартин, — меня помилуют, чем черт не шутит. Я читал в книгах, так бывало.
— Как же, — сказал железно обутый. — Вот сейчас помилуют. В книгах он читал. А не читал, чего на тюремных воротах написано: «Оставь надежду всяк сюда входящий»?
Пошли дальше уже молча. Долго шли.
— Стоп, — сказал железно обутый.
Мартин остановился.
— Полезай.
— Куда?
— Вниз.
Мартин нащупал ногой — яма под ногами.
Наклонился — холод оттуда и смрад.
— Лезь, лезь.
— Я не хочу живым.
— Лезь.
— Сначала казните меня.
— Это и есть твоя казнь.
— Лучше отрубите голову.
— Ишь какой хитрый, — сказал железно обутый. — Голову ему руби при стечении народа. Покрасоваться дай. Колечки он будет пускать. Покоя захотел, ишь какой барин. Гун тебе придумал покой.
Железная рука пригнула Мартина к яме.
— Подохнешь, санитар Мартин, без барабанов, в медленном задыханье, в смраде.
С этим напутствием железно обутый столкнул Мартина.
Глухо донеслось снизу, как из колодца:
— Будь мужчиной до конца!
И скрыла яма в своей бездонности голос Мартина, и имя его, и конец его.
Мастер Григсгаген созывает консилиум
Мастер Григсгаген жил теперь в собственном доме на улице Пломбированных Лип.
У дома был высокий фундамент, отклоненный внутрь, словно дом расставил ноги, чтобы упереться хорошенько. На окнах решетки с железными розами. На фронтоне два лепных купидона держали широкую ленту с надписью: «Бойся Бога, уважай Короля».
Улица Пломбированных Лип была горбатая, мощенная булыжником. Оберегая покой мастера Григсгагена, по ней запретили ездить и поставили на обоих ее концах деревянные рогатки. И трава выросла между булыжниками.
Вдоль тротуаров стояли старые-престарые липы. Чтобы они выглядели помоложе, мастер велел остричь их в виде шаров. Это им не шло ужасно. Какая уж там стрижка, когда стволы у них все были в наростах и запломбированных дуплах. Грустное это зрелище — престарелые деревья, заполненные внутри кто его знает чем вместо свежей, здоровой древесины и остриженные под мальчишек и девчонок. Впрочем, они еще цвели, и на улице хорошо пахло, и этим они оправдывали свое существование перед богом и людьми.
Поселившись тут, мастер пригласил докторов на консилиум — самых известных, какие только имелись в городе.
Доктора оставили свои автомобили на углу, у рогатки, и дошли до дома пешком.
Они долго вытирали ноги о половик, прежде чем войти. Этим они выражали почтение к хозяину и его болезни. А входя, вытирали руки важно и зловеще, как бы говоря: «Плохо ваше дело. Сейчас увидим, смертельно вы больны или есть искра надежды». Они были в черных костюмах и белых рубашках.
Последним пришел молодой доктор, у которого не было автомобиля.