Ковбой Мальборо, или Девушки 80-х
Шрифт:
– Видел, конечно, – сказал он. – Кабель перерубили, ты в курсе? Глупость все это, «Последний шанс» – хорошие ребята. Зачем их обижать, не пойму. Они же все равно узнают.
Танечка была потрясена.
– Как перерубили, топором? Зачем?
– Ну зачем-зачем, – улыбнулся он. – Есть настоящие революционеры. А есть ненастоящие. Вот нужно доказать, что мы – настоящие, а они нет.
– Революционеры? – робко спросила она. – То есть?
– Да ты не бойся, Тань, – успокоил он ее. – Я не провокатор, ничего такого. Никакого свержения существующего строя не предполагается. Это просто песни. Но для тебя они,
– А для тебя? – упрямо спросила она.
– А для меня – нет. Это очень ограниченная, узкая сфера жизни. Слишком узкая, чтобы на что-то повлиять. Но здесь приятно. Ребята хорошие. Ну вот поэтому я хожу.
На что он хотел бы повлиять, она спросить не решилась.
К костру неожиданно подвалил Саша Российский, человек со странной фамилией, у него были невероятно голубые, почти прозрачные большие глаза и тонкие, немного брезгливые губы. Ивлева заранее предупредила, что он, возможно, придет и будет ее домогаться (не тебя, а меня! – важно сказала она), то есть лезть в палатку, ссылаясь на то, что ему «негде спать».
– Гони! – сказала она и посмотрела в глаза ошалевшей Милорадовой твердо и честно.
Российский взял гитару и начал петь Галича.
– Мы похоронены где-то под Нарвой… Под Нарвой… Под Нарвой… Мы были и нет…
– Так и лежим, как шагали, попарно… – задумчиво подхватил Бирман.
Пел Российский очень хорошо, а говорил мало. Ждал, видимо, Ивлеву, берег красноречие.
– Саш, извини, – осмелела Милорадова. – У нас в палатке только три места. Мне очень неприятно тебе это говорить, но это правда.
Российский засмеялся, но от костра не ушел.
Потом Российский начал читать стихи.
Пролитую слезуИз будущего привезу,Вставлю ее в колечко.Будешь гулять одна,Надевай его наБезымянный, конечно.Ах, у других мужья,Перстеньки из рыжья,Серьги из перламутра.А у меня слеза —Жидкая бирюза,Просыхает под утро.Читал он отрывисто и сурово, как будто сам прошел лагеря, ссылку, пережил другие тяжелые невзгоды или еще только собирался.
В этот момент подошла Ивлева и, увидев всю компанию, тяжело вздохнула, послала Лешу Бирмана за самогоном (самогон, как потом выяснилось, был из того же источника: «Это Борька, он всегда пораньше приезжает, заходит в соседнюю деревню и покупает», – объяснил Леша), потом достали какие-то бутерброды, начали жарить сосиски, пировать…
Потом пели все новые и новые песни, а Таня смотрела на звезды и тихо, бессмысленно, просто повторяя слова при повторах, подпевала им.
Ничего уже не соображая.
Запомнила она только один момент. Когда часа в три ночи стало уже совсем холодно, Бирман неожиданно ей сказал: слушай, ну ты не стесняйся, двигайся ближе, больная ты нам не нужна, мы ж за тебя отвечаем, ты новичок, – и накинул ей на плечи какое-то одеяло, и придвинулся ближе, и обнял за плечи, и она, почувствовав его тепло, совсем разомлела.
Российский, который тоже обнимал
Рано утром Милорадова выползла из палатки, собираясь сходить на речку, прополоскать рот и спать дальше.
Настроение было настолько хорошее, что она даже сама себе удивилась.
Через поле, через горизонт уже проникал серебряный чистый свет. «Это, наверное, часов восемь, что ли?» – рассеянно подумала она.
Около речки, когда она уже шла назад, умывшись и прополоскав рот, Милорадова заметила Бирмана и Олю-контральто, которая стояла, прижавшись лбом к его широкой груди, и страстно молчала. Подумав секунду, Танечка прокралась в палатку, натянула свитер, Ивлева дрыхла как ребенок, и пошла пешком к станции. Одна.
«Больше все равно ничего не будет», – повторяла она про себя, как заклинание.
«Больше ничего все равно…»
Ни на какие другие слеты Танечка больше не ездила, хотя с Ивлевой долго еще продолжала дружить. На «репетициях» и «распеваниях» тоже не появлялась.
Палатку ей вернули в целости и сохранности, но позднее обнаружилось, что в одном месте ее все-таки чуть-чуть прожгли, и папа долго помнил об этом.
Да, она больше никогда не ходила на слеты КСП, но в 1995 году, уже живя в Торонто и прочтя в русскоязычной газете, что «Канадское объединение клуба самодеятельной песни приглашает принять участие в ежегодном конкурсе», помчалась в ближайший молл, купила палатку, кеды, свитер, термос, тяжелые штаны, колбаски для гриля, три литра воды, взяла с собой десятилетнего сына и на машине рванула по указанному адресу, в лес, за тридцать километров.
Это было такое специальное место, огороженное, прибранное, чистое, с мангалами для барбекю, с большой удобной радиофицированной сценой, словом, ничем не напомнившее ей платформу «Турист». Ну вот просто ничем.
Но там ей тоже очень понравилось.
Не поле перейти
Марине Честик (русская, член ВЛКСМ с 1980 г.) отчим привез из рейса маленькую детскую дубленку и белую шапочку, которая ей очень шла. Зимой она ходила в дубленке всегда, даже выносить мусор. Дубленка вообще была первой вещью, в которой она почувствовала себя так хорошо, что иногда выбегала из дома просто чтобы пройтись по району.
Но даже эта дубленка не могла ее уберечь от пронзительного ветра, который буквально прожигал лицо (хоть она и пыталась закрываться воротником). Дело в том, что между микрорайоном и школой был пустырь – огромное поле с линией электропередач. Вот по нему и нужно было пройти по дороге в школу. Это было особенно неприятно ранним утром, в полной темноте, холодной зимой.
Когда позже она узнала поговорку «Жизнь прожить – не поле перейти», она сразу вспомнила про этот пустырь – дикий, бессмысленный; правда, летом на нем росли красивые цветы – кашка, львиный зев, иван-да-марья и прочее, но лето в Ленинграде было совсем коротким, а в другое время это был просто пустой кусок земли – огромный, необъятный, и там всегда был этот ветер в лицо, злой, колючий, ледяной ветер. До школы она порой добиралась вся в слезах – и от тоски, и от того, что просто слезились глаза.