Ковчег для незваных
Шрифт:
Но речь его теперь была - не в коня корм: каждого уже одолевала своя собственная болячка. Механик, настигнутый окружившими его видениями, принялся гнуть свое:
– Помню, мать моя покойная, она в горочистке секретаршей работала, сказала мне...
Что именно сказала ему мать, никого не интересовало, но покладистый Носов на всякий случай сочувственно кивал:
– Оно конечно... Это само собой... Какой может быть разговор!.. Бывает же!..
Окружающее как бы не касалось Федора. Он пил, не отставая от других, но хмель не дейст-вовал, а лишь распалял воображение. Какая-то гибельная сила тянула его туда, к светящемуся в холодной ночи окну. И, не в состоянии более противостоять
И дальше не было ни яви, ни памяти.
6
Это затянулось у них до белых мух, до твердых заморозков, до тех пор, пока тяжесть зимы не обложила всё вокруг долгими холодами. По утрам, когда после бессонной ночи Федор отсыпался в караулке, Носов, занятый хозяйством, беззлобно гудел у него над ухом:
– Говорил я тебе, чудаку, не связывайся, не твоего огорода такой овощ. Вон в поселке девок навалом, сами просятся, хоть кажинный день новую, а эдакие-то не для нашего брата, мы им вроде баловства, с жиру бесится стерва, тела девать некуда. А майор узнает, на фронт пойдешь, а чего ты там не видел на фронте-то, или не навоевался? Брось, парень, верно тебе говорю, брось!..
Федор и сам сознавал, что тот прав, что ношу он примеряет для себя непосильную и что груз этот в конце концов придавит его. Но едва на дворе высыпало и там, в доме на той стороне взлетной площадки, вспыхивал свет, его, словно лунатика, поднимало с места, и он опять украдкой пробирался туда, чтобы начать всё сначала.
Это прервалось лишь с появлением очередного "мальчика", жизнь которого на объекте против обыкновения затянулась: что-то застопорилось в отлаженном механизме переброски. Федор потерянно кружился, тыкаясь из угла в угол, с замирающим сердцем следил, как зажигается, а затем гаснет свет в ее окне, клял себя, свою блажь, свою слабость и мучился ревностью: "Сука, сука, размывало его ревнивое исступление, - змея подколодная!"
Вялый после запоя механик при встречах выговаривал ему лениво и скорбно:
– Не жилец ты, Самохин. Смертник, можно сказать. Это для тебя, как мина замедленного действия: рано или поздно взлетишь на воздух. Она не таких в распыл пускала. Залей лучше этот пожар ратификатом, похмелись с перепою и забудь, завяжи морским узлом на веки вечные. Я тоже чуть не попал, еле выбрался. Послушай дяденьку, дорогой товарищ, дяденька битый. Упрешься, не сносить тебе головы...
И надо же было тому случиться, что однажды утром он встретил их - ее и его, этого нового мальчика, - по дороге из лесу. Огибая поле, они шли мимо него вдоль опушки, локти их касались друг друга, и по той снисходительной доверительности, с какой Полина в разговоре наклонялась к спутнику, Федор обморочно догадался, что все слова, которые он слышал от нее в самые сокровенные между ними минуты, она уже слово в слово повторила и этому парню. И томительное отчаяние последних дней вдруг сменилось холодной яростью: он убьет ее, пристре-лит, как собаку, и будь, что будет, ему теперь все равно! "Больше вышки не дадут, - почему-то вспомнил он летчика, - дальше фронта не пошлют!"
После обеда наконец-то объявился Конашевич, и события потекли своим чередом: встреча, разговор за чаем в караулке, подготовка к вылету. Федор куда-то ходил, с кем-то переговаривал-ся, на кого-то смотрел, но явь вокруг существовала как бы помимо него и того, что в нем. Решимость, двигавшая им теперь, не нуждалась в поддержке или подтверждении со стороны, жила сама по себе, цельной, отдельной от всего жизнью.
Это его состояние не укрылось от одного лишь Конашевича. Выходя поздно вечером следом за ним из караулки, старший лейтенант вполголоса заговорил:
– У тебя белые глаза, солдат, белые, как перегорелый антрацит. Не сходи с ума, солдат, зачем тебе этот затяжной прыжок без парашюта? У тебя вся жизнь впереди, не считая войны, конечно. Посмотри на себя в зеркало, у тебя лица совсем нет, сплошной сланец...
Но Федор уже не слышал ничего и никого вокруг. Ему было не до размышлений или разго-воров: воля, куда более властная, чем рассудок, руководила сейчас каждым его движением и мыслью. Прежде всего, следовало сразу же после отлета Конашевича незамеченным нырнуть в темь и, опередив Полину, первым оказаться в большом доме, за перегородкой, отделявшей врачебный кабинет от ее жилья, и, когда она только войдет туда, нажать курок. Главное, убеж-дал себя Федор, не дать ей заговорить, открыть рта: он боялся, что самый ее голос может лишить его силы. "Не о чем мне с ней разговаривать, - мысленно повторял и повторял он, осваиваясь с темнотой за перегородкой, - не о чем, поговорили вдоволь, хватит!"
Ему были известны в этой комнате каждый закоулок и всякая вещь. Любое прикосновение к чему-либо больно ранило память: слишком многое здесь было с ней связано. Так, ощупывая предмет за предметом, он добрался до висевшей над кроватью портупеи с пристегнутой к ней кобурой. Прохладная сталь пистолета, остудив ладонь, только придала ему решительности. "Лишь бы не заговорила, - снова испугался он, - лишь бы не заговорила!"
Сначала Федор услышал голос майора, просительно окликавшего ее, затем быстрые, судя по легкой поступи, женские шаги, которые тут же пресеклись шлепающим топотом:
– Полина, постой, надо же в конце концов объясниться.
– Не надоело тебе, Виктор?
– послышалось на ступеньках крыльца. Десять лет объясняемся.
Ступеньки опять скрипнули, но уже тяжелее, напористей:
– В последний раз, Полина, честное слово, в последний раз. Когда-нибудь надо же кончать.
Коротко взвизгнула дверь: Полина вошла к себе и уже из комнаты откликнулась со злым вызовом:
– Что ж, заходи, Виктор, если вправду в последний раз. Пора тебе, Виктор, закругляться, я сыта по горло.
– Хорошо, Поля, хорошо, - майор за перегородкой дышал трудно, со сбоем, - давай по порядку, мы не дети.
– Еще бы! Детей ты, Виктор Николаевич, на смерть посылаешь, - она не скрывала ярости, - своих нет, так ты чужих туда!
– Подумай, что ты говоришь, Поля, я выполняю задание государственной важности, родина оказывает этим ребятам свое высокое доверие. Партия поручила мне...
– Прекрати, Виктор, ты не на собрании, а я плохой объект для твоих воспитательных талантов. Ты, Пашин, идейный-идейный, а своей выгоды не забываешь, Борьку моего не ради партии утопил, ради своего удовольствия: Полькой Демидовой попользоваться захотел. Пополь-зовался, Пашин, попользовался, Виктор Николаевич, переспала я с тобой, жизнь Борькину вымолить думала, да разве такие, как ты, способны на жалость?
– Но, Поля, он же признал себя виновным по всем пунктам, - спокойствие майора явно давалось с трудом, - и в связях с группой Косарева, и в саботаже.
– Признал! Будто ты не знаешь, не ведаешь, как у вас люди признавались, напраслину на себя наговаривали?
– Полина Васильевна, не забывайте, что вы тоже работник органов, стены слышат, враг начеку, за такие слова вы можете понести ответственность по всей строгости.
– Но не выдер-жал тона, виновато сорвался: - Поля, ты же знаешь, революция требует жертв, лес рубят, щепки летят, не он первый, не он последний.