Ковчег для незваных
Шрифт:
Майор, против обыкновения, оказался на месте. Тут же находился и механик, на этот раз выбритый до синевы, в заношенной, но щегольской кожаной куртке, из-под которой виднелась новенькая гимнастерка с сержантскими треугольниками в голубых петлицах.
– Вот что, Самохин, - майор впервые окинул Федора оценивающе осмысленным взглядом, - поступаешь в распоряжение Лялина. С сегодняшнего дня каждое его слово для тебя - приказ. На объекте состояние боевой тревоги номер один. Ясно? Выполняйте.
По дороге механик морщился похмельно тяжелым лицом, говорил отрывисто, в сердцах:
–
– На нем не только в тыл врага, на нем дышать страшно, вот-вот развалится... Конашевич сумасшедший, вот и взлетает... Этот Конашевич и на швейной машине взлетит... Нашли дурака, вот и пользуются... Иди себе, солдат, не путайся под ногами, лучше выпей с Николой, больше пользы будет.
– Мне приказано, я и путаюсь, - обиделся Федор.
– Начальников много, а я один.
Механик повернулся к нему всем корпусом, виновато поморщился, сказал тихо, печально, назидательно:
– Человека с похмелья понимать надо, солдат, человек в это время не в себе находится, человек в это время в мятежных сферах витает, его дух разрушения жаждет... Чу!
– внезапно встрепенулся он: неподалеку, среди леса, возникло сбивчивое тарахтение мотора.
– Еще один гроб на колесах грядет, Конашевича на заклание тащат.
По дороге, ведущей из леса, вперевалку выкатилась знакомая Федору полуторка и вскоре заглохла перед крыльцом караулки. Тут же от машины отделился человек в коже с головы до ног и почти бегом направился к ним через поле.
– Леха!
– он еще издалека принялся размахивать летным шлемом над собой.
– Не дрейфь, за счет фанеры взлетит, она легкая! Здорово, Леха!
Появление гостя преобразило механика: глаза его ожили, приобрели блеск, плечи выпрями-лись, на опавших щеках проступило нечто вроде румянца:
– У тебя, Вовчик, и без фанеры взлетит, здорово!
– Лялин бросился к нему навстречу, они обнялись и так, обнявшись, принялись неуклюже тискать друг друга.
– Прогреем разок-другой, захлопочет, как миленькая, не таких в чувство приводили.
– Давно мы с тобой не пили, Леха, - удовлетворенно похохатывал гость, - вернусь, напьемся - нальемся в драбадан!
– В доску!
– В лоск!
– В дымину!
– В стельку!
– В дрезину!
Они, видно, повторяли эту игру не в первый раз, в чем угадывался какой-то особый, понятный только им двоим смысл, отчего их разбирало еще большее веселье.
– В зеленого змия!
– В него, ползучего!
Потом они втроем сидели в караулке, коротая время за чайком, под который Конашевич щедро одаривал их своей смешливой говорливостью:
– В полку ребята писают под себя кипятком: новые машины пришли. Старье на турецкую границу отправляют. Может, наконец, воевать начнем, а то не война, а сплошные поддавки, только людей гробим. И каких людей! Кадровых ассов на удобрение переводим, сердце кровью обливается!
– Он вдруг погас и ожесточился.
– Ваши тоже чудят. Куда их там, этих сосунков, забрасывать? Им еще в "казаки-разбойники" играть. С первого курса берут: айн, цвай, драй да хенде-хох, вот и весь ихний ин-яз. Бросают, как горох на камень: глядишь, прорастет. Да не прорастет ведь!
– Его даже перекосило.
– Перестреляют, как куропаток!
Носов с шумом объявился на пороге, всей своей выправкой выказывая услужливую исполнительность:
– Товарищ старший лейтенант, к майору!
– Начинается волынка, - нехотя поднимаясь, ухмыльнулся тот, поговорить не даст, черт полосатый!
– И уже за дверью: - Ждите, мужики, скоро вернусь...
– Человек!
– глядя ему вслед, механик торжественно поднял палец вверх.
– Мы с ним вместе взлетали, вместе падали, вместе из окружения выходили. Да где там выходили, он меня на себе выволок. Я за ним с закрытыми глазами куда угодно, в огонь и в воду. Теперь таких раз-два и обчелся, теперь такие, как мамонты, вымирают, скоро совсем не останется, ценить надо, дорогие товарищи.
– Чего говорить, - поспешно согласился с ним Носов: он, по всему судя, готов был соглашаться со всем и с каждым, если это не требовало от него обязательств или усилий, - старшему лейтенанту палец в рот не клади, с головой мужик.
Механик брезгливо скривился, сузил глаза и посмотрел на солдата так, как смотрят на что-то крохотное, почти неразличимое:
– Топчешь планету, Носов, а зачем? Какой палец, какой мужик, какая еще голова? Я тебе про высокие материи толкую, про жизнь и смерть, про родство душ, а ты ко мне со своими прибаутками лезешь. Эх, колхоз!
– но тут же смягчился: - Ладно, садись, слушай, хоть ты этого и не заслуживаешь... Сбили нас под самым Львовом...
Это была история, точь-в-точь похожая и непохожая на десятки других, подобных же, из тех сотен, что довелось выслушать Федору горьким летом войны. В ней тесно переплетались правда и вымысел с терпким привкусом пережитого страха, скрытого стыда и восхищения собою. В ней два человека, прячась, плутая, путаясь в трех соснах, словно зачумленные, чураясь жилья и дорог, пробирались в ту сторону, откуда поднималось солнце, а оно светило им навстречу - долгое, палящее, безжалостное. Скорбное солнце начала войны...
Конашевич вернулся, когда поле и лес за окном медленно растворялись в густеющих сумерках, тепло земли отлетало к студеным высям, где уже изрядно и резко высыпало: две временные поры пересекались друг с другом на стыке дня и ночи, и зима заметно одолевала.
– Замучил, лягавый, - он остервенело сплюнул,- делать ему нечего, мильтону. Подъем, братва, труба зовет, через час-полтора можно взлетать, начальство уже на месте...
К самолету двигались молча: атмосфера сугубой важности происходящего настраивала их на несколько торжественный лад. У них на глазах и с их участием совершалось некое таинство, секретное действо, запретный обряд. И обряд этот обязывал каждого из участников к известному самоограничению или жертве, что сообщало им чувство сослужения с чем-то куда более значительным, чем каждый из них сам по себе.