Ковчег (Лазурь и золото дня)
Шрифт:
Эти неглубокие, но длинные шрамы внезапно пробудили в ее сердце какую-то почти материнскую жалость к этому отчаянному хлопцу.
— Ну вот, — сказала она, не ощущая тяжести его руки, — порядок.
— Ясочка ты у меня, — сказал Юрка.
— Ясочка, да не твоя, — сказала она, ибо снова явились в ней прежнее томленье, ожиданье чего-то и дремотность.
— Сердишься все, — тихо сказал он, — а я что твой олень в осень. Аж подвело живот ему, до того он кличет.
— С голоду у тебя живот
От огней, разложенных на кирпичах, доносило запах жареного мяса.
— Правильно, — согласился Юрка с оттенком обиды в голосе, — надо подкрепиться.
Встал и пошел к огню. Вернулся оттуда с отцом Натальи.
Оба принесли еду. В руках у Юрки было два ломтя хлеба с зажатым между ними куском жареной кабанины.
Румяное мясо таяло, пропитывая жиром ноздреватый хлеб.
— На, ешь, — сказал Юрка Наталье.
Старый Данила сел рядом с Юркой у ног дочери и вытащил баклагу.
— Глотни, сынок.
— Забористое вино, — сказал Юрка, отхлебнув глоток, — как выпил, так за забор хватаешься.
И принялся за мясо. Наталька почти не ела, а смотрела на хлопца.
Юрка ел без жадности, хотя видно было, что сильно он изголодался: в глазах наслаждение, руки ловко поднимают хлеб.
И внезапно она поймала себя на неожиданной и теплой мысли: "С этим и из одной миски есть приятно".
И застыдилась.
С едой покончили. Данила ушел. Юрка довозился со шкурой и понес ее в свой челн.
"И чего ушел? — подумала она. — Спокойней на месте сидеть". И еще подумала: "Ничего, сейчас придет".
Потом сразу спохватилась.
"Чего это я? Нашла о чем жалеть? Придет — не придет".
Он пришел и снова сел у ее ног. Вновь летал над водой нежный и легкий ветерок, играл ее волосами и бахромой ее платка.
Порой он стихал и вновь возвращался слабыми вздохами. И в такт этим вздохам рождались в глазах золотые искры. Мириады искр.
Голубое было вверху. Голубое внизу.
Юрка прислонился грудью к ее ногам, и она почувствовала, как сильно и упруго колотится его сердце. И снова что-то помешало оттолкнуть его, не слышать этих ударов. Она только шевельнулась.
— Ты сиди, — попросил он, и ей понравилось, что он будто бы просит у нее милости — здоровый, смелый, а перед ней такой слабый, что она может делать с ним, что захочет.
Это сознание своей внезапной власти над ним было опасным, но она не знала об этом. Пожалуй, это было к лучшему.
Она чувствовала удары его сердца целый день. Этот тревожный и нежный стук постепенно переполнял ее колени и руки. А он ощущал, как мягко щекочут его шею бахромки ее цветастого платка.
Наконец она подтянула платок повыше, но сразу ей стало жаль этих бахромок, что шевелились теперь зря, и она снова опустила край платка. И он усмехнулся, снова ощутив ласковое прикосновение.
Байды плыли в голубизне и золоте. Эта лазурь только временами прерывалась прозрачной стеной затопленного леса, — и снова вспыхивали искрами. Смежались веки, глубокая теплота переполняло тело. Голубизна и золото, золото и голубизна.
Без конца. Без края.
Изредка он бормотал себе под нос какие-то песни, тоже небывалые, тоже сонно-тревожные.
День был беспредельным. И беспредельным было путешествие.
А когда начало опускаться ленивое предвечерие, стало еще лучше.
Подсохла чешуя у вынутого из воды клепца.
Они смотрели и ждали. И внезапно в сумерках глаза клепца загорелись фиолетовым огнем. Это было так неожиданно, что она подалась вперед, и грудь ее прикоснулась к голове хлопца. Так все и осталось.
А рыба сохла. Чешуя на ее спине стала темно-фиолетовой, сбегая по бокам к нежно-синим оттенкам.
Казалось даже, словно отблеск этого слабого сияния отражается на их лицах.
Она вздохнула и подумала, что это ей, только ей, принес он и показал такое чудо.
А он вдруг почти прошептал:
— Высохну вот по тебе, как этот клепец. А кабы ты со мной была — я от хлеба только корочку горелую брал бы, а остальное тебе.
— Не надо, Юрка, — тоже шепотом сказала она.
И на воду легла ночь. И факел запылал на носу головной байды. Красноватое сияние выхватывало из потемок дрожащие ветви деревьев с целыми шапками пены, кипящей в них. А кругом была вода.
Девушка накинула платок, как будто специально для того, чтобы он мог греть под ним руки. Оба молчали.
Юрка ушел от нее только тогда, когда надо было ставить на прикол весь караван. Гряда выросла перед ними темным облаком деревьев.
И внезапно острое сожаление пронзило ее. Пусть бы бесконечно сидеть вот так с ним, ощущая тепло его рук.
А голос его раздавался уже по всем байдам.
— Петрусь, ты чего сидишь? Заводи нос, заводи нос, тебе говорят. Заработался, называется, под носом мух ловил… А ну, взяли… Ну, куда ты левей вешки прешь? А ну, еще раз!
Наконец караван прочно стал на отмели. Люди принялись отвязывать челны. Но едва она попыталась перебраться в отцовский челн, Юркина рука легла на ее ладонь. Легко сжала и сразу отпустила пальцы.
— Не надо. Садись в мой. У вас будет тесно.
Она сказала себе, что не хочет этого, а ноги сами собой переступили через борт. В его челн.
Юрка медлил, отвязывая стерно. Последним в чей-то челн сел дед Бескишкин.
И лишь когда остальные челны отдалились сажней на сорок, начала журчать вода за кормою их челна.