Ковчег Лит. Том 2
Шрифт:
– Клизма – это прекрасно! Дали бы одобрил! Понимаешь?
Выставка Дали, которую мы посетили почти перед больницей, была веселой. Мы выкатились из здания на Волхонке, пружиня от смеха, очередь, мимо которой мы шли, оглядывалась.
– Девочки, что там? – спросил нас бледный мужчина с тростью.
– Ужасно смешно! Не художник – восторг! Обхохочешься.
– Серьезно?
– Ха-ха-ха! Очень!
– К тому же, бесплатное очищение организма! Люди платят деньги, а тебе – пожалуйста! –
– Пожалуй, – согласилась я, рассевшись на подоконнике и наблюдая за лифтом, который открывал двери и показывал, кто у него внутри: за врачами стояло что-то розовое и вздыхало, – ой!
– Что там у тебя?
– Так, что-то розовое проехало на лифте.
– Дали бы зарисовал.
После сведений о «клизмиться» особенно нас порадовал феназепам, который я попросила медсестер не давать. Все это в своей неожиданной логике развеселило, и, обсуждая по телефону с моей далианской подругой способы бесплатного очищения организма, нарушая всякие покойные настроения режимного острова, мы несколько раз с восторженным смехом повторяли:
– Сделать клизму, выпить феназепам и проснуться в… в тепле… вот и утро наступило!
Я успокоилась, беспричинный страх ушел. Может быть, у меня не было аппетита, а может, в том непрочитанном тексте есть пункт 3.6.4. «выполнять, что обещала» – есть я перестала. И так, на всякий случай, с семи вечера перестала пить.
Температуру не знаю.
Ночью не спала. Пространство замкнулось, время исчезло. Я смотрела в потолок, слушала плеер, который привычно исполнял венский католический концерт, пытаясь перебить крик бабы Зины, чья кровать разделяла пространство между мной и Верой Ивановной.
Баба Зина.
Баба Зина появилась внезапно, во вторник к вечеру, семьдесят шесть лет. У нее один сын и невестка. Сломана нога. Она лежачая. В подгузнике. Очень неухоженная. Лохматая. С грязными руками и ногами и бородатым подбородком. Речь после инсульта нечеткая, одна рука не двигается. Сын пришел с ней. Оставил пачку подгузников, воду, погладил ее по щеке и ушел. Никто ее не кормил. Она кое-как пила. Днем спала. К вечеру просыпалась и начинала кричать. – Где я? Где я? Господи, что я такого сделала? Мама!
Л. А. был недоволен тем, что ее положили. Я тоже – она меня пугала. Именно своей старостью. Часть ночи до операции я уговаривала себя не бояться, что у меня все будет по-другому. Все проходит гораздо быстрее, чем хочется, и совсем не хочется быть беспомощной, всем мешающей и вот так лежать на кровати, кричать всю ночь и знать, что ты никому не можешь понравиться – совсем. Я смотрела на нее в свете уличного фонаря и пыталась понять, какой она была раньше: непримиримо красивой? Кто знает? Может, она думает, что эта страшная больничная кровать – не для нее, не навсегда, надеется выздороветь, а врачи вокруг точно знают, насколько эта надежда неправдоподобна, и делают, что могут. Я лежу рядом, слышу ее, жду десяти утра, своей операции, и не хочу стареть.
В среду к ней пришли. Гибкая невестка и сын. Оба хорошо одеты. Подделали подпись, чтобы получать ее пенсию, пока она в больнице. Сама баба Зина расписаться не смогла. Покормили ее. Долго объясняли врачу, что они работают, что все бросить не могут. Красавец их понимал. Я тоже их понимаю, но…
– Вы меня запустили, я уж теперь не воскресну…
Я затыкаю уши плеером или берушами, чтобы если не заснуть, то хотя бы частично не слышать, как она кричит ночью. Им повезло – они сегодня ее не слышат.
Ела баба Зина случайно, один или два раза в день. Два раза, это если я или мои гости ее кормили.
Перед тем как ее забрали в реанимацию, я сказала ее невестке, что они приносят мало воды. Воды действительно не хватало, пила баба Зина много, но именно в тот день она начала мало пить и ее увезли – дежурил Красавец.
Утром я узнала, что баба Зина была еще жива. Потом ничего не говорили, смотрели на меня с удивлением. Какое мне было дело? Но вот я до сих пор думаю: а жива ли баба Зина?
Остров плыл со мной и нес меня все дальше от привычной жизни. Сквозь жалюзи безжалостно и остро светил фонарь. Через вечные оконные щели в палату проникал ветер, скользил по моему плечу, задевал лоб и спешил дальше. Было то холодно, то жарко, ночь все не кончалась, я смотрела на часы – они не двигались, сбивалась простынь, выворачивалось одеяло, а за дверью тянулся в обе стороны синеватый коридор. Потом, внезапно, наконец включился свет, всем стали колоть уколы. Я села на кровати. Медсестры прошли мимо. Потом пришел Л. А., спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо.
И ушел. Я тоже решила уйти, бродить где-нибудь, и распахнула дверь, но медсестры, обернувшись, попросили меня не покидать палату, чтобы мы вас, «больная», не ловили. «Больная» – это, конечно, жаргонизм, никакой больной и даже нездоровой я себя не считала. Я согласилась на операцию, потому что пришло ее время, как если бы позвонил будильник, или самолет взлетел по расписанию, или Дали написал новую картину. Ничего другого, кроме этого, не было, никакой «больной»! В «больных» играли все остальные, а я играла в другую игру, но по правилам, потому перестала бродить и вернулась в холодную кровать.
Я читаю. Кричат:
– Завтрак, девочки, мальчики! Проходите на завтрак.
Старушки идут на завтрак.
Царь ведет меня на УЗИ (у-л-ь-т-р-а-з-в-у-к-о-в-о-е-и-с-к-у-с-с-т-в-о). Я скачу за ним по лестнице и попадаю на первый этаж, где к стенкам в очереди прилипли грустные люди.
Узистка в шоке! Это не нога, говорит она, это ужас! Какие дыры (что за дыры, не знаю – видимо, космические), величиной с палец!
– У вас голова не кружится? Если кружится… не терпеть…