Козел в огороде
Шрифт:
И вот тогда-то, следуя за Алешей взглядом из-под щитком поставленной над глазами ладони, Никипор обратил внимание свое на цель, которую избрал себе козел.
В том углу площади, куда бежал Алеша, стоял некий « пыльныйчеловек на тонких ножках» и читал афишку, наклеенную на доску, прибитую к столбу. В руках человек держал «что-то продолговатенькое», похожее на ящик, и издали напоминал чем-то шарманщик-болгарина, вообще казался совсем «неуважительной фитюлькой», ни на кого из обывателей города не похожей. Много позже Никипор даже заверял, что и лицом незнакомец был грязен — «як тей чертяка, шо намалеван на плакатах» (по всей вероятности, он
Козел же, приостановясь маленько и как бы нацелившись, внезапно лягнул одновременно обеими задними ногами, взметнул облако пыли и одним махом низко опущенного лба ахнул человека под коленки, отчего тот как подрезанный шлепнулся наземь.
— Ну и комедия тут була, скажу я вам,— неизменно восклицал Никипор, дойдя до этого места в своем повествовании.— Чистая комедия!
И дальше вел свой рассказ в крайнем возбуждении: смеялся, плевал наземь, пожимал плечами, хлопал себя по ляжкам.
— Алеша ну поддаеть, ну поддаеть, а человек — брык, брык, а потом как вскочить да як побежить, а Алеша за ним, а он ходу, а Алеша рогами в подковырку, а человек его по башке ящиком… И так все от площади далей по вулице, что ведеть к громадянским огородам, дале и дале, человек вьюном вертится, а Алеша следом… Комедия.
Тут Никипор понижал таинственно голос, даже жмурился, делал многозначительную паузу и заканчивал:
— Ну, и таким манером бегли они скрозь все огороды, по грядам да по лугу… бегли, бегли и… ничего.
— Что ничего?
— Да вот так и есть, что ничего. Пропали.
— Из виду их потеряли?
— Да не, какой там з виду, не з виду, а прямо-таки на ровном месте сошли на нет.
— Как же это может быть?
— Стало быть, может, коли я сам это видел.
— Солнце, наверно, вас ослепило.
Но на это замечание Никипор только презрительно сплевывал и, помолчав, говорил уже, адресуясь куда-то мимо своего собеседника в пространство:
— Солнце очи только дурням слепит, а я про Алешу знаю, и мне тут никакой диковины нема.
Глава вторая
Что заметил Арон Лейзерович Клейнершехет
Вторым по порядку очевидцемоказался Арон Лейзерович Клейнершехет, который арендовал у коммунхоза номера для приезжающих «Ривьера». Собственно, он был исконным владельцем этих номеров и таким почитал себя и сейчас, несмотря на то что по бумагам числился арендатором. Клейнершехет вдовел уже пятый год, кормил пятерых детишек-погодков и содержал при них и при номерах одну косую, но дородную девку — Гапку. Жену Клейнершехет вспоминал с благоговением, потому что она у него была красавицей, каких больше нет, и отличалась кротким нравом, а Гапку ценил за терпеливость, выносливость и белое рассыпчатое тело. Ко всему же остальному Арон Лейзерович относился скептически. Дела его шли не блестяще уже по одному тому, что в городе жили одни только старожилы, местные обыватели на своем хозяйстве, посторонним же, чужакам, здесь делать было нечего. Раньше, еще во времена доисторические, съезжались на конские ярмарки к Петру и Павлу и к Спасу помещики и жулики — они умели пускать денежки в трубу, а в наши дни останавливались в номерах или сельские власти да затурканные шкрабы {2} по ордерам, призванные на уездный учительский съезд, или деревенские кооператоры. Последние еще кое-как фасонилии, хотя с оглядкой, но тратились, а первые бегали кормиться в «селянский будинок» {3} , а на грошовые счета за номер требовали обязательно «приложения печати». Клейнершехет с ними даже и не разговаривал, предоставляя это всецело Гапке, а сам сидел у себя в «конторе» и читал «Вселенную и человечество» Реклю {4} — давно кем-то забытый в номере потрепанный томище.
В этом чтении Арон Лейзерович обретал неизменно душевный покой и снисходительность к людской глупости. Сидя на облупленном клеенчатом кресле, сдвинув на кончик бледного носа стальные синие очки, теребя костлявыми пальцами правой руки торчащую спутанными клочьями пегую бороду, а левой рукой поддерживая закинутую на подлокотник правую пятку в теплом носке домашней вязки (Клейнершехет никогда не носил дома штиблет, но, опасаясь простуды, во все времена года не снимал теплых носков), Арон Лейзерович мысленным взором как бы обнимал всю вселенную и все человечество, с каждым днем убеждаясь в их непрочности и несовершенстве. Что же удивительного, что ни плач, ни ссоры детей, поминутно вбегающих в «контору», ни грязь и беспорядок собственного жилья (а по части грязи и беспорядка Гапка была квалифицированным спецом) не могли уже нарушить его снисходительного равнодушия.
Только лишь редкие наезды в наш город бродячих трупп — русских, украинских, еврейских — с «гастрольными турне», обязательно при участии артистов московских гостеатров или «державных» харьковских — выводили Клейнершехета из состояния созерцательного и точно бы возвращали ему взбалмошную молодость.
В такие дни он захлопывал том Реклю и от вселенной и человечества обращал свой взор на людишек и номера «Ривьеры». Тут уже доставалось и Гапке, и детишкам. Из номеров, превращенных рачительной Гапкой в кладовушки и склады, выволакивался проросший картофель, гнилая свекла, пыльные бутылки, ржавые селедки, смахивались со стен пауки и мокрицы, выметался сор, вытряхивались сенники с протухшей соломой, открывались окна и даже окуривались клопы.
Актерская братия размещалась по номерам, перекликалась друг с другом через стенку, смеялась без причины и без явного повода проклинала все и вся, требовала в два часа ночи самовар, посылала по утрам Гапку за водкой и пивом, собирая на сей предмет деньги в складчину или вовсе не давая денег, а только обещая вернуть «после спектакля».
Клейнершехет же сиял, Клейнершехет блаженствовал, Клейнершехета нельзя было узнать. Все морщинки на его пергаментном лице пели, очки плясали на носу, лысина, коронованная порыжевшей жесткой хвоей волос, отбрасывала в стороны солнечные лучи, руки в непрестанном движении выписывали в воздухе замысловатые знаки. Он летал по коридору бесшумно, едва касаясь пола чистыми теплыми носками.
— Ну что же, у вас, конечно, будет аншлаг,— уверял он администратора,— наш город самый настоящий театральный город.
— Ой, какие у вас глаза! Какие глаза! — говорил он героине.— Не глаза, а мышеловки!
Инженю он, таинственно маня пальцем, отзывал к себе в контору и угощал раковыми шейками.
— Вам надо быть веселее. Кушайте себе на здоровье,— убеждал он,— вы такая худенькая и такая маленькая, что я даже боюсь говорить громко, чтобы не сдуть вас.
С комиком, резонером и героем-любовником он пил водку, хотя терпеть ее не мог, кивал сочувственно головой, слушая их похабные анекдоты, и, подмигивая, сообщал с видом отъявленного забулдыги:
— Я тоже не зевал по женской части, будьте уверены. Я таки пожил в свое удовольствие.
И уж конечно, каждый вечер сидел во втором ряду партера и громче всех аплодировал исполнителям, а когда труппа, прогорев, снималась с места, чтобы продолжать свое «гастрольное турне», Арон Лейзерович, забыв подать счет, провожал ее пожеланиями дальнейших успехов.
— Ну что вы хотите,— утешал он,— дождь, так это последнее дело. Когда он идет, так уж никому не уступит дороги. Будьте уверены. И потом, разве у нас публика? У нас не публика, а тараканы — только умеют сидеть за печкой. Вот поезжайте в Богокуты, там совсем другое дело. Там вы будете прямо загребать золото. Уж я знаю.