Козел в огороде
Шрифт:
О Юрии Слёзкине и его повести «Козел в огороде» [1]
‹…› Юрий Львович Слёзкин (1885—1947) ‹…› до революции ‹…› успел стать весьма популярным писателем, выпустил трехтомник своих произведений, его роман «Ольга Орг» вышел несколькими изданиями и был экранизирован.
Сын генерал-лейтенанта, участника Русско-турецкой войны 1877—1878, он не был ярым приверженцем существовавшего в России строя и, несмотря на близость многих своих родственников ко двору и вообще к высшим кругам общества (тетка его была фрейлиной ее императорского величества, а дядя, жандармский генерал, начальником жандармского управления Петербурга),— он стремился во всем разобраться сам, и потому одна из его первых повестей «В волнах прибоя» (1906) о революции 1905 г. была запрещена цензурой, а автор был осужден на год заключения в крепости, от чего его уберегли лишь родственные связи.
‹…›
Февральская революция была встречена Слёзкиным как вполне закономерный итог развития страны. Однако дальнейшие события показали несостоятельность и новых правителей, которые не могли вывести Россию из тупика империалистической войны, а народу не дали обещанного — свободы, равенства, братства.
Октябрьскую революцию Ю. Слёзкин приветствовал. Он увидел в большевиках
‹…›
Остановив погромы, самосуды, террор толпы, новая власть приступила к положительной работе — собиранию, сплочению народа, к сохранению и воссозданию памятников старины. Появились новые музеи, были построены тысячи школ, библиотек, открылись новые театры, музыкальные и художественные училища…
Видимо, этим объясняется то, что Слёзкин проявил готовность сотрудничать с новой властью. Так, в 1919—1920 годах он работает в литературных организациях Чернигова и Владикавказа, образованных местными ревкомами.
Мировая война, революция, Гражданская война… Для многих дореволюционных деятелей культуры эти эпохальные события становились переломным моментом, а иногда и крахом. Не все смогли сразу осознать и суть происходящих событий, и их направленность, и их неизбежность, необходимость.
Не сразу пришел к полному пониманию и Юрий Слёзкин. Он ждал перемен, жаждал их, потому что видел всю гниль и разложение царского режима. Он готов был служить своим пером, своим талантом новому строю, новому человеку новой России, но почувствовать обновленную страну должен был душой, глубоко. Этим объясняются его метания из конца в конец России. «Подлинная революция была для меня полной ошеломляющей неожиданностью, принятой мною как наше новое любопытное фабулистическое развитие действия»,— писал позднее Юрий Слёзкин [2] . И как многие представители старой интеллигенции, он проходит через чистилище сомнений, раздумий, ошибок и срывов. Коротко свой путь в первые послереволюционные годы Слёзкин представил так: «от сотрудничества в „Нашей газете“ и „Вечерних огнях“ — к „Крестьянской коммуне“, от скепсиса — к революционной восторженности, от организации Союза деятелей художественной литературы — к бегству за белым хлебом в Чернигов, от заведования подотделом искусств (вполне искреннего — с отдачей себя целиком) — к глупейшему сотрудничеству в „Вечернем времени“ и снова налево» [3] .
‹…›
Выбор пути был сделан Слёзкиным окончательно в 1922 году. Отвечая на анкету журнала «Веретеныш» (Берлин, 1922, № 3) о будущем русской литературы, он писал: «„Сделать вид“, что революции не было, отмахнуться от нее или надуть губы и отделаться одним словом „ужас“ или „чепуха“ — человек нормальный (здоровый во всех отношениях) не может, ибо для него революция — ряд дней его жизни, а из жизни не только дня, но и часа не выкинешь.
Каждый час — мудр для того, кто умеет читать в нем.
Писатель — человек, умеющий видеть — следовательно, ему более, чем кому-либо нельзя закрывать глаза свои. А ведь ненависть, личные чувства — как и восторг — ослепляют.
Вот почему так сумеречно творчество ненавидящих и славословящих. И те и другие далеки от правды жизни.
Будущее за теми, кто пережил, перестрадал, осилил великое трясение и, заглушив в себе личное, сумел увидеть р о в н ы й ш а г ж и з н и — в пламени, крови, голоде, паденьях и взлетах».
В 20-е годы Юрий Слёзкин пишет одно за другим произведения, посвященные недавним пережитым событиям и сегодняшнему дню,— роман «Столовая гора» (1922), повесть «Шахматный ход» (1923), роман-памфлет «Кто смеется последним» (1924); повести «Разными глазами» (1925), «Бронзовая луна» (1926), «Козел в огороде» (1927). В 1928 году выходит роман «Предгрозье» — первый вариант первого тома трилогии «Отречение».
‹…›
Болезненность перестройки, борьбы за себя, за жизнь сказалась в „Разными глазами“ и особенно остро в „Козел в огороде“, где особенно характерно второе дно повести».
‹…›
В повести «Козел в огороде» Слёзкин дает сатирическую картину нэповской России. Он показывает, как в заштатном городке нелепое происшествие всколыхнуло и выплеснуло наружу всю глупость, все ничтожество мещанства, мелкобуржуазной стихии, еще живучей, еще полностью не уничтоженной революцией.
5 марта 1932 года Юрий Слёзкин сделал запись в дневнике о силе мелкобуржуазной стихии, мещанства. И сегодня она звучит злободневно, служит ярким свидетельством писательской проницательности и даже прорицательности: «Велика сила мелкобуржуазной стихии — она гнется, съеживается под ударами, но не ломится, не умирает — напротив того, растет… наперекор силе оружия, пропаганды, власти… Она надевает любую личину, приспосабливается к любому лозунгу…
Ее питомцы ударничают, читают лекции в комакадемии, разоблачают уклонистов, клеймят позором гнилой либерализм, проводят кампании и каются, каются, каются по любому поводу, за общественной шумихой обделывая свои дела, скидывая помаленьку со счета честных, искренних людей, подлинной социалистической закваски, они пролезают всюду — получают ордера, пропуска в закрытые распределители и интурист, командировки за границу, откуда возвращаются с патефонами и трескучими фразами о гибели империализма — всегда возвращаются, лелея свой советский паспорт, потому что они крепко верят в свое право процветать в СССР, они крепко уверены, что в конце концов все эти „реконструкции“ — для рекламы, а суть осталась старая и любезная — расти, питайся, жирей, жизнь дана вам один только раз, какая бы философская и политическая гипотеза ни пыталась объяснить ее назначение и классовую направленность. Питомцы мелкобуржуазной стихии настолько пронырливы и вертки, настолько мимикрийны, что подчас с трудом можно поймать их самоуверенный, острый взгляд в глазах с виду стопроцентного коммуниста, перестроившегося в доску союзника, премированного ударника…»
Затравленный рапповской критикой, которая видит в нем чужака, сомнительного попутчика, Слёзкин все-таки продолжает работать. С конца 20-х его перестают печатать. Издательства отклоняют его рукописи. Из репертуаров театров исключаются его пьесы, более пяти лет не издают его книги.
Он вынужден обратиться, подобно многим другим писателям, с письмом к Сталину. Слёзкин подчеркивает, что все его творчество отдано родине, народу, что хочет быть полезен. Неизвестно, получил ли это письмо Сталин, но резонанс все же был. Писателя пригласили в ЦК, и через некоторое время рукопись первого тома эпопеи «Отречение», произведения, которое Слёзкин считал главным делом своей жизни, была принята к печати.
В эпопее автор хотел отразить эпоху, XX век со всеми его потрясениями.
‹…›
Над эпопеей Слёзкин работал до конца своей жизни. В суровые годы войны он увидел свой патриотический долг в том, чтобы выдвинуть на передний план третьего тома фигуру Брусилова. Некоторые главы романа печатались во время войны. Отдельной книгой роман «Брусилов» вышел в марте 1947 года. В нем реализовалось все, к чему стремился Слёзкин на протяжении писательской жизни,— слились воедино мысль, идейная ясность, художественное мастерство.
1
Фрагменты из вступительных статей С. С. Никоненко к роману Ю. Л. Слёзкина «Столовая гора» (Дарьял. 2005. № 3) и к сборнику «Разными глазами» (М.: Совпадение, 2013).
2
С л ё з к и н Л. «Пока жив, буду верить и добиваться» // Вопросы литературы. 1979. № 9. С. 278.
3
Там же.
Козел в огороде
Знаменитый случай, зафиксированный его очевидцами
Дома новы, а предрассудки стары.
Вступление как таковое
Бывают такие истории, в которых все ясно — где начало, где конец, что к чему и что отчего. Такие истории рассказывать плевое дело. И сам знаешь, какую иметь на них точку зрения, и слушатели относятся к ним вполне доверчиво. Их по справедливости называют серьезными и правдивыми. Но иное дело, ежели подвернется случай с подковыркой, случай как будто бы пустяковинный, но чреватый последствиями, случай, с одной стороны, как бы вздорный, а с другой — имеющий двоякое значение, случай, невероятный и вместе с тем имевший место. Одним словом, такой случай, в котором как бы два лица, две логики.
Тут уж приходится рассказывать ощупью, самому восстанавливать цепь событий, пренебрегая хроникой их, нанизывать бусинку к бусинке. Потому что ежели попытаться рассказать все по порядку, событие за событием, то никакого внутреннего порядка не получится, запутаешься сам и других запугаешь. Особенно же трудны для передачи глупыеистории, то есть истории, обнажающие человеческую глупость или, вернее, повествующие о глупых поступках. Таким историям меньше всего верят, больше всего к ним придираются, потому что человек никогда не может согласиться с человеческой глупостью, она всегда кажется ему невероятной. Обязательно каждый из слушателей подумает про себя, что он-то, конечно, случись ему попасть в такую историю, сразу же все понял бы, а что еще вернее — просто при немона не могла бы иметь место.
Но мне сдается, что это только пустое самомнение и что человек, как бы он ни был умен, не избавлен от возможности попасть в глупую историю и даже играть в ней глупую роль. Более того — думаю, что именно глупые-то истории частенько открывают нам глаза на умное в жизни. Но это уже философия, а я ведь, собственно, к философии не склонен. И если начал с такого вступления, то только лишь для того, чтобы заранее снискать у слушателей снисхождение, и еще для того, чтобы как-нибудь начать. С разбега-то оно всегда легче.
Глава первая
Что побачилось Никипору
Сказать вам по совести, город наш не город, а в некотором роде… Таких по обширному лицу УССР достаточное количество, похожих друг на друга, как французские булки из механической булочной.
Только выедешь на бугорок — а он уж тут весь как на ладошке — обкуривается ленивым дымком, притулившись кудрявым вишеньем на покосившиеся прясла, солово пучит в небо желтые очи-подсолнухи, расползшись до самых яров пышными огородами, белым гусиным пухом суматошит в сажалке {1} , куда, запрокинувшись, глядят синие дули церквушек да белые мазанки.
Нерушимая затишь мреет в летнюю пору над нашим городом. Поверите ли, даже собаке лень взвить над улицей пыль, а так и лежит она между двух глубоких колей, на сторону вывалив язык, прищуря единственный зрячий глаз свой на всклокоченных кур.
Уходят в пыльную перловую даль широкие улицы, тем только не схожие со шляхом, что с обеих сторон склонились над ними заместо трухлявых ветел дощатые заборы да облупленные стены домов с бельмами занавешенных окон.
И разве что выбежит из уисполкома без шапки обалделый от жаркого сна скособоченный курьер Лавря, чтобы, задрав патлатую голову, заорать не своим, истошным голосом:
— Никипор! А, Никипор! Что же ты, стерва, не звонишь? Который час не отзваниваешь! Солнце над тобою пристало, чи шо?
А в ответ ему глухим хрипом с каланчи разнесется по опустелой площади:
— Твоя какая забота? Чи у Киев едешь? И без звону выспишься!
— Председатель лается!
— А пошли его к бисовой бабке — мало ему ночи с жинкой тютькаться.
Но случалось, что и такого ответа не мог добиться курьер Лавря. На его призыв Никипор только высвобождал из-под кожуха голову, широко зевал, терпеливо и не без некоторого любопытства смотрел на разорявшегося Лаврю, точно бы решая, какой силы может достичь человеческий голос, а после, с достоинством плюнув, снова нырял под кожух.
В тот же день, в который Никипор стал одним из очевидцев рассказываемой нами истории, он и вовсе не проснулся на призыв курьера, а протер глаза, как уже после объяснял, от какой-то внутренней причины.
— Быдто мне стало чевой-то под сердцем тошно,— говорил он,— а в глазах зуд — я возьми да и проснись.
Это же беспокойство заставило его скинуть с головы кожух, протереть глаза и глянуть вниз на площадь, чтобы с плевком освободиться от тошноты под сердцем. Но плюнуть ему так и не удалось, потому что внимание его было отвлечено Алешей.
Самая необычность появления на площади в такой мертвый час Алеши не могла не задержать на себе внимания. Никипор знал наверное — «без ошибки», как он выражался,— что Алеша никогдане выходил об эту пору из темной и прохладной милицейской конюшни. Кроме того, Никипор верил, что Алеша зря ничего не делает и что Алешей неизменно руководит некий непостижимый разум.
Вот почему Никипор, стоя у себя на вышке, стал ждать, что будет, то есть как бы заранее приготовился к каким-то неминуемым событиям.
— Мне так и запало в голову,— рассказывал он после,— шо то неспроста.
И ему далось по вере его.
Алеша сделал три равнодушных шага из-под милицейской конюшни и вышел на припек площади. Там, остановясь в философском раздумье густорунным задом к каланче, он рассыпал по пыли агатовый горошек, мотнул сократовским лбом, украшенным парой круто загнутых рогов, и поспешной рысцой, все прибавляя ходу, даже как-то подпрыгивая, побежал, минуя собор, в противоположный конец площади.