Кожа для барабана, или Севильское причастие
Шрифт:
— С того момента, как ты становишься послушницей, тебе начинают внушать, что зеркало в келье монашки — штука опасная, — сказала она. — Согласно правилам, твой образ должен отражаться в четках и молитвеннике. У тебя нет ничего своего: одежду, белье, даже гигиенические прокладки ты получаешь из рук общины. Спасение твоей души не терпит ни проявлений индивидуальности, ни личных решений.
Она замолчала, как будто уже сказала все, что хотела сказать, и, подойдя к окну, немного приподняла циновку. Яркий свет залил комнату, ослепляя Куарта.
— Всю свою жизнь я была верна правилам, — продолжала она. — И здесь, в Севилье, я не изменяю им,
Священник молча кивнул.
— Несмотря на туберкулез и холодную келью, она никогда не просила одеяла, а смиренно переносила все муки, причиняемые болезнью… И добрый Господь вознаградил ее за неисчислимые страдания, забрав к себе в возрасте двадцати четырех лет!
Она как будто тихо засмеялась сквозь зубы, прищурив глаза, словно рассматривая что-то вдали, и от этого мелкие морщинки на ее лице сделались более заметными. В свое время она была привлекательной женщиной, подумал Куарт, да в какой-то степени и продолжала оставаться такой. Он спросил себя, скольким монахам или монахиням хватило бы смелости сделать то, что сделала она.
Грис Марсала села в кресло; Куарт остался стоять — пиджак расстегнут, руки в карманах, — прислонившись к косяку двери возле этажерки и глядя на нее. Она взглянула на него с неожиданно горькой улыбкой.
— Вы были когда-нибудь на кладбище, где хоронят монахинь, отец Куарт?.. Аккуратные ряды одинаковых небольших досок. Совершенно одинаковых. А на них имена. Но не те, что давали им при крещении, а те, которые они носили в монашестве. Кем бы они ни были в этой жизни, как бы ни прожили ее — все сводится исключительно к их принадлежности к тому или иному ордену; все остальное не имеет значения перед лицом Господа. Нет более печальных могил, чем эти. Они как военные кладбища с тысячами крестов, на которых написано: «Неизвестный». Они порождают невыносимое ощущение одиночества. И вопрос, который уже задавался миллионы раз: зачем все это было нужно?
Она теребила вязаную салфетку на подлокотнике дивана и вдруг показалась Куарту совсем беззащитной, потерявшей свою обычную уверенность. Ему захотелось сесть рядом с ней, но он сдержался: ему надлежало не проявлять сострадание, а оперативно использовать предоставляющуюся возможность. Может, ему никогда не выдастся более
— Таковы нормы. Вы знали об этом, когда принимали постриг.
Она посмотрела на него так, будто он говорил на другом языке.
— Когда я принимала постриг, я не знала смысла таких слов, как «подавление», «нетерпимость» или «непонимание». — Она мотнула головой. — А именно таковы нормы на самом деле. И чем ты моложе и привлекательнее, тем хуже. Сплетни, группки, приятельницы и неприятельницы, ревность, зависть… Вы, наверное, знаете эту старую поговорку: и живут без любви, и расстаются без слез… Если когда-нибудь я перестану верить в Бога, надеюсь, я буду продолжать верить в Страшный суд. Как бы мне хотелось встретить там некоторых моих товарок и всех моих начальниц!
— Почему вы стали монахиней?
— Это все больше напоминает исповедь. Я привела вас сюда не для того, чтобы облегчить свою совесть… Почему вы стали священником?.. Старая история о деспотичном отце и чересчур любящей матери?
Куарт покачал головой, чувствуя себя весьма неуютно. Он вовсе не планировал обсуждать с ней эту тему.
— Я потерял отца еще ребенком, — сказал он.
— Понятно. Еще один случай эдиповой проекции, как выразился бы эта старая свинья Фрейд.
— Не думаю. Я примерял на себя и военную карьеру.
— Прямо как в книге. Красное и черное. — Она положила салфетку на колени и рассеянно то аккуратно складывала, то снова разглаживала ее. — Мой отец был ревнив, стремился подавлять. А я боялась разочаровать его. Если вы как следует проанализируете причины, побуждающие некоторых женщин — особенно хорошеньких девушек — уходить от мира, то удивитесь тому, насколько часто на их решение влияет жизнь с отцом-деспотом. Многим монахиням, как и мне, с детства внушали, что следует остерегаться мужчин и, имея дело с ними, никогда не терять контроля над собой… Вы даже не подозреваете, сколько сексуальных фантазий монахинь вертится вокруг темы «Красавица и чудовище».
Они посмотрели друг на друга долгим взглядом. Слова были им не нужны. Сейчас оба, понял Куарт, испытывали одно и то же ощущение — самое приятное из всех, что может дать человеку дело, которым оба они, пусть по-разному, занимались: ощущение особой горестной солидарности, возможной только среди служителей Церкви, узнающих друг друга в окружающем их нелегком мире. Ощущение товарищества, складывающегося из ритуалов, понятных друг другу слов, намеков, жестов, интуиции, группового инстинкта и параллельных одиночеств, где каждый, как в келье, пребывает в своем и все разделяют одно общее одиночество.
— Что может сделать, — опять заговорила Грис Марсала, — монахиня, которая в сорок лет вдруг понимает, что продолжает оставаться все той же девчонкой, подавляемой своим отцом?.. Девочкой, которая ради того, чтобы не огорчать его и не совершить никакого греха, взяла на себя самый большой грех — за всю свою жизнь так никогда и не иметь действительно собственной жизни… Хорошо ли она поступила или, наоборот, безответственно и по-дурацки, когда в восемнадцать лет отказалась от земной любви, которая включает в себя такие слова, как «доверие», «отдаваться», «секс»? — Она смотрела на Куарта так, словно и правда ожидала от него ответа. — Что делать, когда эти размышления посещают тебя слишком поздно?