Кожаные перчатки
Шрифт:
Но я не пойду к Наташкиному дому. Какое я имею право? Я еще не рассчитался ни за свою больницу, ни за опущенные уголки Наташкиных губ, которые я все время вижу перед собой.
Старик художник сидел сутулясь, потом ненадолго вставал, видно, затекали ноги, прохаживался около своего мольберта, посвистывал и, кажется, разговаривал сам с собой.
Я постепенно привык к тому, что он непременно здесь, и мне показалось бы нелепым, если б он вдруг не пришел, — я почувствовал бы себя вовсе одиноким.
Я сторожил своего первого врага, и встреться он мне тогда, я и в самом деле скорее умер
Они не хотели меня отпускать одного, как будто им было совершенно необходимо, чтобы Колька Коноплев, вовсе но отличник и не пример, оставался с ними. Они приходили ко мне каждый день, как на дежурство, и тревожно переглядывались, думая, что я этого не замечаю, и нарочито бодрыми голосами рассказывали школьные новости. Я слушал, но так, будто были ребята по ту сторону улицы и шли мимо. Разве сейчас имело для меня какое-нибудь значение, что Владимир Павлович, литератор, любимый наш чеховский старичок, с его старомодным пенсне на тесемке и привычкой называть нас сударями, сокрушался по поводу моего отсутствия: «Жаль, жаль… Он бы уж тут фантазировавший, судари мои, представляю!»
Разве могло меня теперь волновать, что Евгений Иванович, наш, как мы его окрестили, прогрессивный физик, неспокойный человек, с подергивающимся от тика веком, затевает в воскресенье поход на электроламповый завод?
Ребята, я видел, были вовсе удручены, когда даже сенсационная, припасенная ими напоследок новость не сразила меня. А новость действительно была стоящая! В школу приходили из райкома комсомола, говорят, речь шла будто бы о добровольцах из числа выпускников на строительство московского метрополитена!
Пожалуй, при этой вести я готов был дрогнуть. Красные флажки над дощатыми вышками, таинственный рокот и глухие удары за длинным забором — это с недавних пор притягивало нас необоримо. Если уж на то пошло, мы с Борькой делали попытку опередить события, побывали тайком от всех на Каланчовке, на территории строительства. Встретили нас неважно. «Ступайте уроки учить, не путайтесь под ногами!» — закричала на нас девчонка в спецовке, похожей на марсианское одеяние. Мы было огрызнулись: «Ты еще кто такая, подумаешь?» Вахтер выгнал нас в два счета: «Шагайте, шагайте, чтоб духу… Вишь, начальник смены гневается!»
Работать на стройке метро! Да, было от чего дрогнуть… Но, пусть это будет после. Сейчас надо оставить меня одного.
А он не приходил. И не знаю, чем бы кончился мой караул. Может, и вправду я бы торчал там еще долго. Упрямства у меня было — не занимать.
Однажды старик заговорил со мной. Было холодно, медленно крутились над голыми осинами первые, редкие снежинки.
— Молодой человек! — позвал меня старик.
Я, кажется, вздрогнул. Очень неожиданным было, что заговорил этот человек, к присутствию которого я привык, ничем но отделяя его от того овражка с жухлой, ждущей зимы крапивой или от берез, среди которых он сидел на своем раскладном стульчике. В первый момент для меня этот окрик был так же необычен, как если б вдруг заговорил человечьим
Старик позвал еще раз.
— Молодой человек! Вы слышите меня?
— Слышу, — сказал я.
— Идите сюда…
Я пошел. «Конечно, этот старый чудак начнет сейчас спрашивать, нравится ли мне его картина, — думал я. — Скажу, что нравится, не все ли мне равно, и зачем зря обижать человека, раз ему доставляет удовольствие малевать красками на старости лет. Небось только и радости ему в жизни осталось. Небось приходит домой в свою молчащую, пустую квартиру с портретами давно умерших близких людей, и не с кем ему перекинуться словом и некому показать того, что получилось, пока он тут старался слезящимися своими глазками уловить великие чудеса природы».
Картина была, как я и ждал, плохая. Педантично выписанные детали пейзажика выглядели беспомощно, небо, лишенное глубины, лежало плоско. И вместе с тем было в картине что-то такое, отчего хотелось поглядеть на нее еще раз. Какая-то чистая наивность, высмотренная у пугливой белизны берез и притаенности приземистых пеньков, поглядывающих хитровато из-под шапки мха.
— Хорошо, — сказал я неуверенно.
— Врешь, — оборвал старик.
— Нет, честное слово, здорово, — сказал я.
— Врешь, — убежденно повторил старик.
Мы помолчали. Старик принялся убирать свои пожитки, и я не знал, что делать, и не понимал, зачем он меня позвал, если не хочет верить тому, что ему говорят.
Я взглянул на него, мы стояли близко, и меня поразило, как верно сумела Наташка вообразить себе лицо старого гладиатора, один лишь раз увидев старика. Он очень был похож на гладиатора, это мне тоже теперь показалось: костистый, в шрамах, широкий лоб, крепкие скулы и подбородок, и в довершение — узкие, как бойницы, светлые глаза…
— Ты чего меня разглядываешь? — спросил старик, хотя был целиком, казалось, занят тем, как бы получше упаковать в дорогу свою картину.
Я ничего не ответил. Стало тоскливо, когда я подумал, что этот старик, на которого я не обращал внимания, завтра сюда уж не придет, зачем ему приходить, раз он кончил свою картину.
И я до сих пор не могу понять, не могу понять даже после того, как провел с Аркадием Степановичем вместе трудные годы, каким чудом он знал тогда обо мне все?
— Хватит, — сказал он и посмотрел мне, чуть прищурясь, в глаза. — Пойдем отсюда. Твой приятель сюда не придет, не жди…
Должно быть вид у меня был достаточно оторопелый. Старик усмехнулся и протянул мне ящик с красками и кистями: «Надевай на плечо, пошли…»
И я пошел. Накинул ремень от ящика с красками на плечо и пошел за человеком, ничего о нем не зная и не подозревая, что с ним у меня будут связаны самые яркие, самые лучшие и самые горькие дни.
Донес я старому чудаку его пожитки до самого дома. Он жил в переулке за Собачьей площадкой. Переулок был умилительным, с его ампирными особнячками, жухлой травой, вылезающей сквозь щели в тротуаре, выложенном каменными плитами. Дом, около которого мы остановились, был тоже добродушным и тихим, от него пахнуло свежими пирогами с морковкой и малиновой настойкой.