Крамола. Книга 1
Шрифт:
Не думал Андрей, что еще раз придется ему побывать на месте побоища в тот день.
Их с комиссаром положили в повозку, где уже были навалены трупы, туда же бросили связанного по рукам и ногам Ковшова, поговорили между собой и поехали. А там, где остался лежать полк Андрея, продолжали орудовать казаки. Они собирали винтовки, шашки, стаскивали сапоги, снимали ремни с подсумками, гимнастерки почище — не брезговали ничем, как рачительные, хозяйственные люди. Чехи же, не обращая внимания на казаков, бродили между убитыми и выискивали своих. Лишь однажды произошла стычка и яростный, разноязычный, но понятный всем разговор; а причиной ссоры
Как в страшном, повторяющемся сне, Андрей через борт повозки вновь глядел в лица мертвых красноармейцев, и завязанный рот сводила судорога. Глядел и, как доживающий свой век старец, просящий прощения за все содеянное и несодеянное, мысленно повторял: простите, виновен, простите…
По дороге вдруг заговорил Шиловский. Неожиданно приподнявшись на локтях и перегнувшись через мертвяка, зашептал:
— Они не должны меня узнать… Слышите? Вы не имеете права выдать меня. Вы давали слово… О родственниках не забывайте…
Андрей медленно скосил глаза: Шиловский смотрел выжидательно, буравил черными зеницам, словно ружейными стволами.
— Фамилия — Акопян. Я бывший прапорщик, насильно мобилизованный, как и вы… Акопян, запомнили?… Вы понимаете?..
Слушая его, Андрей вспомнил первую встречу с комиссаром. Тогда он безразлично отнесся к Шиловскому: положен комиссар в полку — пусть действует. И презрительность, с которой Шиловский разговаривал с ним, командиром, совершенно не волновала. Так и должно, наверное, быть, считал Андрей. Он, командир, — военспец, офицер, дворянин; комиссар же — революционер, большевик, пролетарий, раз на заводе работал. Хотя Шиловский Андрею больше напоминал аптекаря либо ювелира — одним словом, человека, привыкшего иметь дело с точными весами, обученного колдовству и чародейству, человека, кому послушны вещи, которые трудно взять неопытной руке или узреть непривычному глазу. Однако со временем — а время на войне всегда относительно — у них возникли вполне терпимые отношения, бывало, даже беседовали, хотя Андрей не мог отделаться от чувства, словно его прощупывают осторожные и стремительные пальцы вора-карманника. И всякий раз от откровенных разговоров удерживала ненависть, неожиданно и в самых разных ситуациях разгоравшаяся в глазах Шиловского. Казалось, еще миг, и комиссар взорвется гневом и проклятьями. Андрей недоумевал, как в одном человеке могут уживаться интеллигентность и дикое невежество, чистые, если судить по речам его, помыслы и вот такое презрение и ненависть, унижающие человека. И за что? За то, что Андрей не был пролетарием и носил погоны? За то, что служит в Красной Армии не по своей воле? Или, может, за нерешительность, когда надо было пустить в расход дезертира и молодого прапорщика-пленного?
Сейчас можно было спросить Шиловского. И наверное, он бы ответил прямо: оба лежали среди мертвых в телеге, оба пленные и перед обоими была одна и та же неизвестность. Но беда — рот завязан и нет сил разорвать бинты на лице, разжать зубы.
Ковшов лежал в ногах поперек телеги, придавленный трупами; виднелись только его связанные руки, сжатые в огромные кулаки.
— В вашем положении тоже не рассчитывайте на пощаду, — продолжал шептать Шиловский. — Вам не простят… И разбираться не станут… Вы придумайте легенду. Чехи поверят.
Андрей молчал и даже радовался, что не может говорить. О чем? Какие легенды придумывать, если все прахом пошло?..
Их привели к штабному вагону и
— Мне от этих паскуд и капли не надо. Вот кровушки бы ихней попил!
Пожалуй, каждый из них мысленно ждал допроса, и каждый готовился к нему, помня обычное для войны правило — допрашивать пленных. Однако известные законы, как давно уже понял Андрей, не годились для этой войны. Не спросив ни имен, ни званий и должностей, их запихнули в нагретый зноем вагон, где на соломе сидело и лежало человек тридцать, и затворили тяжелую, окованную дверь. Андрей успел заметить, что вагон стоит в тупике и под колеса подложены чугунные башмаки.
— Откуда, товарищи? — с тревогой спросили из дальнего угла, и, переступая через лежащих, к ним подобрался полуголый мужчина с забинтованным предплечьем.
— От тещи с именин! — зло ответил Ковшов. — Воды б дали, потом пытали…
Мужчина сунулся в угол, достал котелок. Ковшов напоил сначала комиссара — тот сразу оживился, стал незаметно осматриваться, вглядываясь в лица людей. Андрей долго тянул теплую воду сквозь искусанную повязку, но выпил немного, всего несколько глотков: ее солоноватость напоминала вкус крови…
— Это правда, что Махин предал? — спросил мужчина.
— Ты кто такой? — задиристо набросился Ковшов. — Тебе чего? Успокоиться не можешь?
— Я большевик, — с достоинством ответил мужчина. — Член Уфимского ревкома!
— Да хватит тебе! — оборвал его Ковшов, ощупывая стены вагона. — Разорался… Раньше орал бы!
— А ты что сказать мне не даешь? — взвинтился тот. — Чего за слова цепляешься?
— Наслушался вас — во! — Ковшов рубанул по горлу. — Хоть тут бы, в тюряге, покою дали!
Один из узников вагона, усатый парень в тельняшке, громко рассмеялся:
— В тюрьме, братишка, революционерам самое беспокойство начинается! Нас вот тут двадцать семь, душ, а партий — пять!
— Чему радуешься, Чвалюк? — прикрикнул на него ревкомовец, — Наша разобщенность только контре на руку!
— Я не радуюсь. Я смеюсь! — не согласился матрос. — Плакать, что ли, теперь? Пять партий и две фракции! На двадцать семь душ — не смешно?
— Смешно! — резанул ревкомовец. — Надо к смерти готовиться, а мы перегрызлись тут. По кучкам разбились!
— Возьми да объедини! — веселился Чвалюк. — Создай блок! И всем блоком завтра к стенке станем.
Ревкомовец махнул рукой на матроса и присел возле Шиловского:
— Ты-то кто? Какой партии?
— Беспартийный, — отозвался комиссар.
— Это теперь тоже партия… Потому и предательство в наших рядах, — вздохнул ревкомовец и вдруг спросил: — Вы ничего о товарище Шиловском не слышали? Где он?
Андрей машинально глянул на комиссара, но тут же отвернулся.
— Слышал, — неожиданно отозвался Шиловский. — Его убили два дня назад.