Красная каторга: записки соловчанина
Шрифт:
Александр Ивановнч пожимает плечами.
— Есть любители. Вот даже и Лев Николаевич, в бытность свою где-то на юге, решил заменить ругательство бессмысленным и безобидным словом «едондер шиш». Так знаете, что из этого получилось? Какой-нибудь ругатель, излив потоки брани самой скверной, заканчивал ее вот этим самым «едондер шиш». А про Льва Николаевича в тех краях осталось воспоминание — вот, говорят, был ругатель… Так даже новые слова ругательные изобрел.
Возвращаясь вечером с Найденовым в Кремль, я спросил:
— Почему вы не выбираетесь из двенадцатой рабочей роты?
— Смысла пока не вижу. Там у меня
Значит, офицер, — подумал я.
— Ну, и собственно, подальше от всякого начальства — оно и получше. Я вот записался плотником. Думаю это при моем здоровье будет комбинация не плохая. Десятники в «стройотделе» не такие уж сволочи, а начальство прорабы — тоже по преимуществу или инженеры, или офицеры.
Вечером в нашей закуте в пятом взводе Веткин о Найденове сказал:
— Парень надежный. Наши ребята его знают. Впоследствие еще не раз мне пришлось сталкиваться с Найденовым уже в роли плотника, а затем даже и бетоньщика. Откуда офицеру знать эти ремесла? Но я думаю, таким людям, как Найденов, если понадобится изучить акушерское дело в ускоренном порядке — они будут не плохими акушерами.
— Это не то, что наш Шманевский, — сказал Матушкин, разумея своего одноэтапника.
— А что со Шманевским? — спросил я.
— Уже взводный командир. И такой сволочью оказался.
Однако, хотя Шманевский был вообще въедлив и придирчив, но к нам относился хорошо.
— Слушайте, Шманевский, — сказал я ему во время случайной встречи, — как бы нам подольше задержать у себя «сведения», не сдавать их тотчас по приходедневальному? Хотя бы получить возможность в ларек сходить.
— Ладно. Будете передавать прямо мне. А я там все устрою.
Это уже был еще один шаг к исходу со дна лагерной жизни. В первый же вечер мы пошли в кремлевский ларек самолично.
У входа в ларек священник-сторож. Здесь приходится смотреть зорко, ибо в публике воры высшей квалификации. Нигде не написано «держите карманы» однако, все их держат.
Источником средств для всякого заключенного является только или семья, или близкие и друзья на воле, присылающие деньги. Вырванные с корнем, то есть заключаемые всей семьей, лишены возможности получать помощь со стороны и, конечно, обречены на голодание и всякия лишения.
Вместо присылаемых заключенным по почте денег им выдаются на руки особые денежные квитанции. Обладатель такой квитанции, пришедши в ларек, должен сначала обратиться к регистратору для пометки на квитанции каких-товаров и на какую сумму желаете вы получить. Затем от регистратора нужно идти в счетное отделение. Там открывают счет обладателя квитанции, записывают отпускаемые товары и тогда уже можно идти к приказчику, предъявить талон от счетоводной части и получить продукты и товары.
Это хождение за товарами вызывало неизбежные хвосты. Занимаем очередными.
За регистраторским столом женщина за тридцать, типа провинциальной учительницы, приветливая, ровная. Она относится к нам как к родным: сообщает что есть в ларьке нового из товаров, что практично и дешево купить из пищи. Я удивляюсь, как за целый день каторжного труда эта усталая женщина не теряла ни своего ровного настроения, ни своей милой доброты.
Становимся в очередь за товарами. Взгляд мой падает на надпись на мраморном камне в стене. Надпись длинная, содержит описание горя родителей по безвременно умершей дочери, похороненной тут с разрешения Святейшего Синода. И вот в этой часовне-усыпальнице теперь каторжный ларек. Насмешка судьбы над людьми, ищущими в земном вечное. Ловкие «старорежимные» приказчики быстро и без всякой грубости отпускают нам товар.
По дороге из ларька возле самой пекарни, помещающейся в южной части Преображенского собора мы встретили полковника-агронома Петрашко из сельхоза, принимавшего в нас большое участие.
— А я вас ищу, — обратился он ко мне. — Похлопотал относительно вашего перевода из карантинной роты в десятую роту. Будете жить с канцелярскими и иными специалистами среднего и малого калибра… Вот вам записка. Идите в старостат оформлять. А вас, — обратился он к Матушкину, — вытаскивает кто-то по линии старостата.
Петрашко вопросительно посмотрел на Матушкина, но тот только кивнул головой.
На другой день, измученные и усталые, возвращались мы обратно в вонючую и грязную тринадцатую роту. Я уже начал терять надежду на перевод со дна лагерной жизни в её средние этажи — десятую роту. Однако, после поверки нас с Матушкиным вызвали, приказали собрать вещи и отправили под конвоем одного из взводных в десятую роту. Вскоре Веткин устроился в столярную мастерскую сельхоза и перебрался на жительство «за Кремль», в сельхоз.
Жуткое лагерное дно позади. Я не только вздохнул с облегчением, но всем своим существом ощутил, из какого окаянного места удалось избавиться. А ведь жизнь в тринадцатой теперь, в наше время, была куда легче, чем прежде. Что же там творилось до 1928 года?
4. ДЕСЯТАЯ РОТА
В небольшой светлой келье нас помещалось пять человек: я, Матушкин, бывший вице-губернатор агроном Никитин, профессор Санин и инженер-архитектор Лев Васильевич Капустин. Наши компаньоны были старыми сидельцами и, будучи оттерты своими конкурентами — карьеристами с верхов лагерного аппарата, довольствовались пребыванием в десятой роте, вместо второй.
Здесь житье быто совсем не плохое. Поверки существовали номинально и продолжались не более пяти минут. Большинство живущих в роте предпочитали задержаться на работе и приходили в роту часам к десяти, а утром уходили до поверки.
Я с Матушкиным после тринадцатой роты благоденствовали. Мы могли теперь ходить по всему Кремлю, посещать театр, библиотеку.
В библиотеке работал мой однокамерник по Бутыркам комсомолец из Франции. Я поспешил воспользоваться первой представившейся возможностью и направился в Соловецкую библиотеку. Комсомолец мне очень обрадовался. Я с удовольствием смотрел на улыбающегося высокого щуплого парня, пожимая его руку. Сей франко-русский комсомолец — сын журналиста-эмигранта царского времени. Во Франции он вел пропаганду в войсках и на этом деле «засыпался». Ему оставалось только скрыться в гостеприимных пределах СССР. Говорил он без всякого акцента — очевидно, в семье говорили по-русски. На этапе на расспросы об эмиграции (белой) презрительно оттопыривал нижнюю губу и говорил, что он к ней касательства не имел. Так называемый «идейный коммунизм» еще не совсем смылся с его затрепанной по тюрьмам личности. После всяких «присяг» и общих работ комсомолец начинал приходить в себя, с лица его исчезло выражение затравленного зайца. Я поздравил его с избавлением.