Красная каторга: записки соловчанина
Шрифт:
— Что помогло вам сюда устроиться? — спросил я.
— Знание иностранных языков. Здесь библиотека интернациональная.
Он начал знакомить меня с библиотекой. Сюда поступали все книги, отобранные у заключенных во время обыска и при освобождении из лагеря. Можно представить себе эту пестроту. Тут же при библиотеке — читальня, обильно снабженная советскими газетами и журналами. Здесь можно было встретить читателей в серых бушлатах, имеющих блат и, следовательно, возможность пользоваться читальней. Что касается «масс», то эти самые массы и понятия не имеют о существовании читальни.
В том же здании помещается соловецкий театр, обслуживаемый артистами (заключенными) с известными именами. Ставилась, конечно, агитационная макулатура.
Вечером часов в девять все обитатели нашей кельи в десятой роте были в полном сборе. Начинался общий разговор. Мы, новички, были интересны старым сидельцам, как некие вестники с воли, мы же стремились поскорей войти в курс лагерной жизни. Над нашими наивными вопросами старые соловчане только посмеивались.
— Мечты о свидании с близкими выкиньте из головы, — говорил Никитин, — нужно забраться на вершину административной лестницы и только тогда, при наличии к тому же блата, можно начать хлопотать о личном свидании с женой.
— Вы говорите «личном», а разве есть еще и не личное, — недоумеваю я.
Старые соловчане смеются.
Есть еще и не личное, — поясняет Никитин. — Это свидание «на общем основании». Ваша жена, конечно, после хлопот, трудно описуемых, допускается на Соловки и живет в «доме свиданий». Вам это свидание разрешается по часу или по два в день в присутствии надзирательницы. Заметьте: это только в том случае, если вы наверху административной лестницы.
— И нельзя исходатайствовать замену общего на личное? — спросил я.
— Отчего же, ходатайствовать можно, — говорит Капустин. — Знаете, как в поговорке:
Напишите заявление, Приложите марки: Это вам поможет, Как мертвому припарки.— Вот, знаете, Семен Васильевич, как улетят из Кремля чайки, да прилетит на их место из лесу на зимовку воронье, да замерзнет море и будет почта приходить раз в месяц — и писем не будете получать, не только думать о свидании, — закончил Капустин.
Почтенный Лев Васильевич сидел с 1924 года и имел поэтому полное право на авторитетность в вопросах лагерного быта. Но, увы, — порассказал он нам много неутешительного. Но так уж устроен человек: вера в лучшее его не покидает. Впрочем, и сам Лев Васильевич являл собою образец неунывающего и в огне не горящего русака. В 1933 году, после девяти лет каторжных работ, он еще продолжал, будучи освобожден из лагеря, зарабатывать себе свой хлеб в ссылке и даже ухитрялся помогать другим, несмотря на свои семьдесят семь лет.
— Советую вам, — сказал профессор Санин, — как можно скорей выбираться из Кремля. За Кремлем и жизнь совсем другая. Здешняя кремлевская жизнь удивительно однообразна и противна.
Профессор сам жил первоначально в буржуазной третьей роте, где жил самый блатной народ в лагере — чекисты высокой марки. Однако, оттуда профессора переправили непосредственно в четырнадцатую «запретную» роту. Профессор в присутствии сексота выразил неосторожно одобрение поступку бежавших из лагеря морских офицеров. Этого было совершенно достаточно, чтобы очутиться в четырнадцатой роте. Спасла профессора от погружения на дно его незаменимость в работе. Здесь он ведал погодой, то есть метеорологическими станциями. Его можно было видеть иногда — у математических приборов — где-нибудь при дороге, пускающим шары — зонды в нижние слои атмосферы. Вот поэтому профессор вскоре перебрался из запрета в скромную десятую роту. На Соловки профессор попал из-за своей неосторожности. В компании веселых молодых людей на вечеринке подписался на подписном листе пожертвований в пользу какой-то юношеской организации. Сборщиком оказался провокатор. Санин за поддержку контр революционной организации получил десять лет Соловков. Однако, несмотря на такое несчастие, профессор остался прежним. Удары судьбы не приучили профессора к осторожности. Вот теперь он, лежа на своей постели рассказывал нам новичкам соловецкую лагерную «древнюю историю» о расстрелах монахов, пожаре монастыря при чекистах и многих чекистских художествах. Один из хорошо знавших профессора студентов, так его охарактеризовал:
— Это — святая душа на костылях. Во время революции он скрывал белых от красных, при захвате власти белыми — наоборот — красных скрывал от белых. Разумеется ни о какой личной выгоде здесь нет и речи. А вот так человек устроен.
Матушкин интересовался по преимуществу лагерными административными порядками и чувствовалось: за его невинными вопросами сидела крепкая целеустремленность и настороженное внимание. Я лично сразу размяк в десятой роте — то ли от радости, что выполз со дна, то ли от воскресших надежд на избавление. Другое дело Матушкин. Онь остался таким же. На ужас он смотрел без ужаса и не возмущался возмутительным. Теперь, наблюдая его, я чувствовал как в этом цельном человеке есть какой-то поддерживающий его стержень, дающий ему опору в трудностях жизни.
Пока мои компаньоны занялись разговорами о порядках в старостате и способах учета работы по Френкелю, я вышел в длинный коридор роты, намереваясь направиться к дневальному для сдачи сведения. Наша келья находилась как раз в конце коридора. Впрочем он здесь не кончался и был разгорожен дощатой стенкой от помещений, идущих далее. За этой перегородкою начиналось помещение для монахов — инструкторов. Им оставлено несколько келий и они живут здесь небольшой монашеской семьей, числясь служащими ГПУ. В их распоряжении была оставлена одна кладбищенская церковь. Только в 1931 году монахи инструкторы были вывезены на материк, и церковь на кладбище — последняя, оставшаяся неоскверненной, была закрыта.
За загородкой слышался громкий разговор. Кто-то недовольным голосом жаловался:
— Отец Никодим, а отец Никодим, Варсонофий у меня опять воду вылил. Да что же это такое?
Откуда-то послышался примиряющий голос и все замолкло. Все, даже этот разговор за перегородкой производит на меня, оглушенного карантином и дном, особое, радостное впечатление от ощущения суррогата свободы.
Я иду вдоль коридора и у самого столика дневального перед лестницей (кельи нашибыли во втором этаже) встретился с типичным украинцем. Я на него пытливо поглядел. Знакомое лицо… украинец всплеснул руками.
— Да вже-ж это ж вы, Семен Васильич?
Он тряс мне руку и поздравлял от всей души с удачей, с выигрышем жизни.
Я сразу вспомнил Ростовскую тюрьму и вот лицо этого украинца — Пинчука, смотревшего сквозь решетку окна во двор на наш отходящий этап. Он с особой грустью смотрел на меня. Мы шли с ним вместе этапом из самого Новороссийска. Он шел в Соловки, я в Казань на следствие. И вот в Ростове нас разделили: меня повезли дальше, а его оставили.
— Я тогда был уверен, — говорит Пинчук, — что вас расстреляют и мне было жаль вас бесконечно.