Красная каторга: записки соловчанина
Шрифт:
— Не было у них порядка и не будет, — решительно опроверг владыка, — все у них основано на очковтирательстве, на туфте. Не из жалости они перестают свои зверства делать.
3. ВЛАДЫКА ИЛЛАРIОН
Замело снежными сугробами корявые болота, замерзшие озера и мрачные соловецкие леса. Заковало льдами и море у берегов. Дальше от берега море не замерзает совсем, там вечно идет «сало» и всю зиму ледоход. Команда из отважных рыбаков-заключенных раз в месяц пробирается через это месиво в Кемь и обратно — привозят на Соловки и отвозят почту. Раз в месяц приходят письма. Идут они в цензуру на просмотр и распечатанными
Однажды в средине ноября меня вызвали через ротного в учетно- распределительную часть — УРЧ. Мало понятно — почему именно начальник УРЧ'а Малянтович хочет видеть мою физиономию. Впрочем, мое недоумение вскоре разъяснилось: я считался еще «свежим соловчанином» и мне предстояла первая работа вдали от Кремля. Вероятно, нужно было Малянтовичу убедиться при обозрении моей личности могу ли я — «Смородин, он же Дубинкин» быть командированным без конвоя.
Я шел встревоженный вызовом и уже мне рисовалось, как меня «вынимут» из десятой роты и водворят на дно в двенадцатую. Одиако, страхи мои оказались напрасными. Зав УРЧ'а Малянтович только вскользь посмотрел на меня и небрежно обронил:
— Командировать из Кремля на Филимоновские торфоразработки для изысканий, без конвоя.
У меня сразу отлегло от сердца. Без конвоя! Эго вглубь острова! Я готов был подпрыгнуть от восторга.
Пока мне приготовляли документ, я разговаривал в сторонке с топографом Ризабелли, пришедшим сюда с деловым поручением из лесничества.
— Предполагаются со стороны лагерной администрации репрессии по отношению аристократов и активных контр революционеров.
— Откуда подуло этим ветром? — спросил я. Ризабелли пожал плечами.
— Тут такое место: откуда не подует, всегда для нас сквозняк. Впрочем, и так слава Богу — живы остаемся.
Я получил документ и, идя с Ризабелли, узнал от него некоторые подробности относительно ожидаемых репрессий. Это близко меня касалось, ибо у меня была статья пятьдесят восемь два, трактующая, как раз об этой самой активной контр революции.
Ященко, один из помощников начальника лагеря, заместивший палача Вейса, поднял вопрос о неправильном с марксистской точки зрения применении репрессий к некоторым группам заключенных. В лагере собственно было две главных группы — контр революционеры (каэры) — народ в те времена исключительно культурный, а потому и занимавший в лагерном аппарате привилегированное положение, занимаясь трудом по преимуществу умственным, — и уголовники, народ некультурный, занятый исключительно физическим трудом. По Марксу уголовники эти, как по преимуществу пролетариат, являлись элементом «социально близким» коммунистам и именно они должны были занимать в лагерном аппарате места каэров.
Все это было, конечно, не верно, ибо очень много культурных людей были на физической работе, неграмотный же человек в труде не физическом заменить грамотного никак не мог. Однако, вопль Ященки в какой-то мере соответствовал способам освещения событий по Марксу и, поднятый вопрос был поставлен «на повестку дня». Как-всегда в таких случаях бывает, началась склочная компания на верхах, с кого-то в этой чекистской грызне полетела шерсть, кто-то кого-то съел, но для лагеря от склочной кампании осталось маленькое наследство: Москва потребовала восстановить попранный марксистский принцип — изъять грамотных людей из лагерного аппарата, бросить их на физические работы, на место же их водворить неграмотный и полуграмотный уголовный пролетариат.
Такая марксистская кампания поднималась и до этого и после этого не раз и неизменно заканчивалась позорным фиаско марксистов: неграмотные и малограмотные таковыми же оставались, управленческое дело
Опять я шагаю по той же дороге, идущей мимо Варваринской часовни на Филимоновский скит — новые торфоразработки. Идти еще двенадцать километров в «глубокую провинцию». За плечами у меня мешок, а в кармане пропуск. Вещи я пока оставил у своего друга правдиста Матушкина. Мне поручено в течение месяца произвести съемки Филимоновского болота и определить запас торфа.
Дорога то вьется по снежным полям, то исчезает в засыпанном снегом лесу. Порою встречаются мосты, перекинутые через быстрые, незамерзающие ручьи. Наконец, около самого Филимоновского болота дорога подходит к часовне, обращенной теперь в кухню и идет далее к постройкам Филимоновского скита, густо заселенных заключенными.
Вхожу в главный дом и направляюсь к дежурному стрелку. Он лениво смотрит на мой документ и, сделав на нем отметку о прибытии, возвращает его обратно. Поднимаюсь на второй этаж. Зав командировкой грузин Чубинидзе встретил меня приветливо, устроил жить в комнате десятников, хотя я и не состоял десятником.
— Завтра получите рабочих и можете приступать к работе.
Я обрадовался теплой комнате и с удовольствием растянулся на сеннике. Мне казалось — я прибыл совсем в иной, не лагерный мир.
Даже вот это право растянуться на постели в теплой комнате показалось чуть не сказкой. К вечеру пришли десятники усталые, промерзшие. Я пил с ними чай, с трудом боролся со сном и не помню, как комнатное тепло и истома во всем теле убаюкали меня на ночь.
Мне как-то даже неловко идти на работу в качестве старшего над такими же, как и я, каторжанами. Я отлично помню тринадцатую роту. Там самый маленький из старших мог стереть нас в порошок. Теперь на место этого некоего, могущего стирать в порошок, стал я сам.
Мои рабочие — все, как один, воры — рецидивисты — против ожидания работали дружно и хотя я был стопроцентный фраер — даже не подумали меня надувать. Ларчик шпанского послушания, впрочем, открывался весьма просто: они сидели недавно «на жердочке» и теперь, вырвавшись оттуда, были рады работе на свободе. Нужно заметить — «жердочка» один из невинных на вид, но на самом деле — жестокий способ наказания. До совершенства он доведен на Секирной. Но об этом потом. Каждый сидящий «на жердочке», во первых, работал до изнеможения, во вторых, придя с работы, усаживался на скамью в форме египетской мумии и должен был сидеть совершенно неподвижно под наблюдением специального (на всю группу) охранника. Малейшее движение, поворот головы, даже шевеление пальцем — влечет за собою еще большие репрессии. Сидящий «на жердочке» от этой неподвижности доходит до состояния полного отчаяния. Бывает — у изведавших уже многое заключенных, катятся по лицу бессильные слезы.
К вечеру мы все промерзли. Я с удовольствием думал о теплой комнате и постели. Как раз поднялась метель, и я имел основание прекратить работу раньше времени.
Подняв воротники своих бушлатов (полупальто) и наклонив головы вперед, мы пробирались к нашему бараку сквозь вьюгу. Уже у самого барака вижу знакомую плотную фигуру в шапке и романовском полушубке — владыка Илларион.
— Куда это вы в такую погоду, владыка?
— Сюда, домой. Я живу в том же бараке, что и вы, внизу, в «околодке» у фельдшера. Заходите как-нибудь вечерком. Вы, кажется, французским языком занимаетесь? Кое чем могу быть вам полезен.