Красная каторга
Шрифт:
Отец Иван Сиротин – ныне камерный староста, уже давно бодрствует в своем углу. У него такое спокойное русское лицо, уверенные движения. Кажется, будто от него идет некая волна успокоения.
Приносят кипяток. Начинается обычная утренняя суета. Соседи, давно сидящие в подвале и знающие друг друга и свои дела, обмениваются впечатлениями, соображают кого и из какой камеры сегодня «взяли». Для них несомненно одно: день до девяти часов вечера они проведут спокойно. А там – опять тягостное ожидание, опять неотвязчивые думы.
Я разговариваю с отцом Иваном:
– За что вас зацепили, отец Иван?
– Конечно,
– Кому же интересно вас обвинить в несовершенном преступлении?
Отец Иван вздохнул.
– Злые люди всегда найдутся. Да дело и не в них. Трудное время теперь вообще переживает Церковь. Очень много священников арестовано и уже отправлено в ссылку.
– А прихожане?
– Что ж прихожане... Многие просто перестали в церковь ходить. И в самой церкви раскол. Живоцерковников прихожане, как правило, не принимают. И принять не могут. Молодежи среди прихожан почти нет. А разве старики верующие могут примириться с живой церковью? Конечно, нет. Вот теперь и начинается водворение живоцерковников на место изгоняемых и ссылаемых чекистами священников.
Впоследствии в концлагере я встречал и изрядное количество живоцерковников в числе других попутчиков-большевиков. Но все встречаемые мной живоцерковники, – случайно, или уж это правило – были сексоты, люди аморальные, шкурники. Они-то именно на первых порах борьбы большевиков с Церковью служили разлагающим ферментом церковной общины. Именно живоцерковники вели подрывную работу в самых недрах церкви и эта работа высоко ценилась чекистами. Я припоминаю встречу в 1922 году в глухом сибирском городе Устькаменогорске с основоположником живой церкви, епископом Александром Введенским.
Путешествуя в столь глухих местах, он имел охрану из чекистов.
На диспутах с безбожниками он всегда оставался победителем, но эта его победа заканчивалась пересмешкой с оппонентами и заигрыванием с чекистами. Так во время диспута один из комсомольцев спрашивает:
– Скажите, товарищ Введенский, для чего вы носите такия широкия поповские рукава?
– Это моя спецодежда, – сказал Введенский, лихо засучивая рукава.
Смеются чекисты, смеются комсомольцы, смеется и Введенский.
И теперь, разговаривая с Сиротиным, я понял, что он одна из жертв провокации живоцерковников.
Хлопнула дверь камеры.
– Дубинкин, с вещами.
Я собрал свои вещи и вышел, сопровождаемый конвоиром. Вот опять знакомая лестница. Я поднимаюсь из подвала наверх. Боже мой, сколько света! Я замедляю шаги от слепящего солнечного света.
– Ну, иди, иди. Останавливаться нельзя.
Я оправился и бодро зашагал из ворот тюрьмы ГПУ. Слева и несколько сзади меня сопровождал конный чекист, а справа шел красноармеец с автоматом в руках. Из этих предосторожностей в моей охране я понял как меня расценивает ГПУ. Но вид освещенных солнцем улиц,,живые люди, поблескивающее вдали море, так меня обрадовали. Повернув за угол, я едва не остановился от неожиданности: на меня смотрела пара заплаканных милых глаз. Это был только один момент. Увидев поворот моей головы, охранник угрожающе поднял ружье-автомат.
– Нельзя, гражданка, прочь, – грубо заорал на нее конвоир.
Мы пошли далее.
2. ТЮРЬМА
Двухэтажная каменная тюрьма с двумя дворами, обнесенными высокой каменной стеной с постовыми вышками на углах, стояла на пригорке и смотрела решетками мрачных окон своих в бирюзовое море.
Все камеры тюрьмы переполнены. Если в каждой камере по мирному времени полагалось пятнадцать заключенных, то теперь там шестьдесят и более. Ночью люди ложатся все подряд: на нарах, под нарами, на полу и в проходах. Последний человек е, называемой «парашей».
Люди, томимые бездельем и угнетаемые своим положением очень много курят, и в камере всегда облака табачного дыма. Здесь, в тюрьме, совершенно иной режим, чем в подвале. Говорят все полным голосом, надзиратель разговаривает и даже шутит с заключенными. Глубокая провинция – не столичные строгие Бутырки. Но мы тогда этого не знали и не ценили.
Меня поместили в двенадцатую камеру, набитую до отказа казаками, интеллигенцией – русской и туземной.
Сергей Васильевич Жуков, оказавшийся там, очень мне обрадовался:
– Я так и думал, – говорил он после первых приветствий, – не избежать вам этой участи.
Но больше всего поражены были моим появлением вельяминовцы. Их было в тюрьме изрядное количество.
– Как же это вы, Лука Лукич, тоже за решетку, – говорил старый вельяминовец? – Мы думали вы самое высокое начальство. Комиссией заворачивали. Ошибку, должно быть, сделали?
– Все мы тут по ошибке сидим, – шутит сосед-казак. – Вот только головой которым приходится расплачиваться за ошибки, – с горечью закончил он.
Я стал присматриваться к тюремным обитателям. Здесь были представлены все слои общества. Каких-только профессий тут нет: фотографы, плотники, столяры, художники, оперные певцы, врачи, дантисты, музыканты, священники, учителя, торговцы, землепашцы. Над всей этой разношерстной компанией висело одно обвинение – в контрреволюции. Уголовников было очень мало. Шпана, или по здешнему «кодло» – воры-рецидивисты, была сосредоточена в двух нижних камерах. Они были самыми беспокойными обитателями тюрьмы и считали ее «своим родным домом». По ночам у них случались драки, поднимался невообразимый шум. Часовой с постовой будки на стене поднимал стрельбу в окна хулиганящей камеры и этим ее тотчас успокаивал.
После признания комсомольца-начальника Сталинградской милиции для меня стали ясны причины, загнавшие сюда, за тюремные решетки, невинных людей. Но решительно все тюремные сидельцы и каждый порознь не могли прийти в себя от неожиданности и совершенно не понимали – почему именно их загнали в тюрьмы? Только одни казаки, а их было здесь большинство, не спрашивали – почему и за что их посадили: им вспомнили старые грехи – участие в белом движении. У них были грехи, и не малые. Они недоумевали только об одном: почему именно их – небольшие сравнительно группы (человек по пять-шесть со станицы) – решили посадить в первую очередь, оставив всю остальную массу белых казаков нетронутой. Они не знали истинной причины этого и этим возмущались. Причины же были совсем не в юридических нормах.