Красная каторга
Шрифт:
В тюрьме с удивлением слушали мои рассказы о «Войковском наборе» и уверяли меня, что в Казани ничего подобного не происходит и подвалы ГПУ пустуют. Впрочем, я в справедливости этого убедился сам: на другой день меня из казанской тюрьмы переправили в казанский подвал.
* * *
Следователь ГПУ молодой человек Стрельбицкий рылся в своем столе. Я сидел против него на стуле и молча ожидал дальнейшего. За длинный трехмесячный этап из Новороссийска до Казани у меня уже обдумано все и все решено. Я по виду совершенно спокоен, ибо готов к самому худшему – смерти. Эта мысль о смерти сделалась
– Нну-с, товарищ Дубинкин.
– Я не Дубинкин. Моя настояшая фамилия – Смородин.
– Так, так, – ехидно улыбается Стрельбицкий, – это мы уже знаем.
Он вынул из ящика своего стола толстое дело, мое дело. Восемь лет ожидало оно меня в архивах ГПУ. Порывшись еще в бумажном ворохе, Стрельбицкий извлек мои фотографии и подал мне.
– Узнаете?
Я равнодушно посмотрел на карточки.
– Вы, конечно, будете оправдываться и вины своей не признаете?
– Вы, гражданин следователь, кажется, собираетесь вести следствие?
– Разумеется.
– Ну, уж нет. На основании манифеста об амнистиия подлежу немедленному освобождению.
Стрельбицкий переглянулся с чекистом, сидящим за другим столом в той же комнате и сказал:
– В этом манифесте сказано о дополнительных инструкциях. Вот на основании этих секретных инструкций ваше дело прекращению не подлежит.
– Это как вам угодно, гражданин следователь, но я вам показаний никаких давать не буду.
Стрельбицкий вопросительно смотрел на второго чекиста, очевидно, его начальника.
– Пусть напишет об отказе давать показания, – говорит тот.
Мне дали формальный бланк опроса подследственных и свидетелей и я подробно изложив свои мотивы об отказе давать показания, расписался и возвратил документ Стрельбицкому. Следователь позвонил и передал меня вошедшему конвоиру.
Очутившись в совершенном одиночестве в довольно большой камере подвала, я затосковал. Мое спокойствие меня оставило и тяжесть легла на сердце.
Отказавшись от показаний, я тем самым, приносил себя в жертву, Здесь не следственное учреждение и не юристы это следствие ведут. Я во власти чекистов, действующих по принципу «коммунистической целесообразности». Всякий протест рассматривается ими уже сам по себе как преступление, а мой отказ от показаний мог рассматриваться еще и как желание избавить от ответственности моих сподвижников по крестьянскому восстанию, живущих теперь легально. Я видел толпы обреченных чекистами на каторжные работы совершенно невинных людей, исключая, конечно, уголовников и совершенно ясно представлял себе, какова будет моя участь «активного контрреволюционера», восстававшего против советской власти с оружием в руках, руководившего, до своего ранения, крестьянским восстанием.
Долго ходил по камере, пока изнеможенный тяжелыми думами не легь на нары совершенно разбитый и обессиленный. Я ни о чем не думал, во всем теле стоял нудный зуд. Хоть бы залиться слезами по детски, но нет слез на моем лице и не прекращается душевная боль.
Ночью я успокаиваюсь и начинаю дремать. Дремота переходит в сон, а после сна проходит и острое ощущение утренних переживаний. Привыкнуть можно ко всему.
Потекли дни подвального сиденья: сегодня как вчера, вчера – как сегодня. Я вижу только охрану – красноармейцев.
Однажды, уже под вечер, дверь моей камеры открылась и как-то боком вошел молодой человек, имевший, судя по одежде, ультра буржуазный вид. Дверь за ним закрылась и молодой человек, опасливо поглядев на меня, сел на кончик скамьи.
– У вас тут тепло, – нерешительно сказал он.
– Да, у нас тепло. Разве вы не намерены здесь долго оставаться? – спросил я его.
– Конечно, нет. Это какая-то ошибка. Я думаю меня часа через два выпустят.
– Это вам чекист сказал? – спросил снова я.
– Да, тот, что производил обыск.
– Ну, так вы эти два часа выкиньте из головы. Раздевайтесь и будьте как дома.
– Но я не сделал никакого преступления.
– Сюда садят не столько сделавших уже преступление, но главным образом могущих его сделать. Так сказать – профилактика государственного организма.
Молодой человек недоверчиво на меня посмотрел и, конечно, остался при своем мнении.
К вечеру второго дня молодой человек не мог придти в себя от изумления: в камеру нашу набили человек сорок таких же как он, «красных купцов». Это было началом наступления на городскую буржуазию. С неё требовали валюту, отбирали товары. Среди заключенных очень много было коже – заводчиков. Меня, однако, вскоре перевели в казанскую тюрьму. Дело мое считалось законченным и я должен ожидать в тюрьме приговор.
8. ПУТЕВКА В СОЛОВКИ
В тюремной камере людно и шумно. Все нары заняты сплошь и часть заключенных расположилась под нарами. Я подхожу к камерному старосте – человеку средних лет.
– Где бы поместиться?
Староста дружелюбно меня оглядывает и тут же решает:
– Вот туда, рядом с телеграфными столбами. Да что вы удивляетесь? Вот рядом с двумя телеграфистами.
Телеграфисты приняли меня дружелюбно. Пока я знакомился с камерой, принесли кипяток и мои новые соседи начали меня угощать чаем.
– У нас в казанской тюрьме как в гостинице. Вот подождите, вечером в кино пойдем, – сказал молодой телеграфист.
Я с любопытством рассматривал камеру и удивлялся мягким тюремным порядкам.
– Вот уже и билеты в кино продают, – сообщил один из телеграфистов.
Разбитной курносый паренек, помахивая зажатыми в руке цветными бумажками, предлагал:
– Кто желает в кино – покупайте билеты. Да вы не беспокойтесь, – убеждал он меня, – билет купите, это вам и пропуск в тюремный клуб.
Я купил билет.
Мои соседи по нарам – трое бывших жандармов тоже ожидали приговора о ссылке в концлагерь.
– Может быть вместе угодим, – говорил мне один.
– Ничего, – утешает второй – и там люди живут.
Вечером нам, имеющим билеты в кино, открыли камеру и мы вышли на тюремный двор. Мимо угрюмых каменных корпусов проходим почти к самой задней стене тюрьмы в угловое одноэтажное здание. Там уже людно и шумно. На скамейках пестрая арестантская публика. Женщины сидят отдельно и надзиратель ходит по среднему проходу, наблюдая за порядком.