Красная каторга
Шрифт:
– Удивительные люди встречаются здесь, среди монахов и духовенства, –задумчиво говорил Серебряков. – Такой глубокой веры, такого проникновения её в человека мне никогда не приходилось встречать.
– Неужели здесь сохранились подвижники вроде старцев молчальников – удивляюсь я.
– Старцы молчальники, – продолжает по-прежнему Серебряков, – обет молчальный – вышели он обета остаться чистым в царстве сатаны, каким вот и является наш лагерь? Кругом только зло. И вот сохранить в сердце своем великий светильник любви и чистой веры – вот подвиг, значительно больший, чем подвиг молчальника.
–
– Конечно, есть. Вот, между прочим, часто говорят о ханжестве монахов и затворников. Они, эти подвижники, считают всегда себя грешными и недостойными людьми, несмотря на свои труды для спасения души – неустанную молитву и добрые дела. Они не устают каяться и унижаться. Вот это их поведение и считается за ханжество. А между тем, разумеется, такое осуждение старцев неправильно.
– Конечно, такое осуждение поверхностно, – сказал я.– Вообще, путь человека от знания к невежеству примерно одинаков: чем больше знаний, тем ярче выступает наше невежество. Вероятно, так же при накоплении религиозного опыта у прогрессирующего по этому пути человека растет сознание своей греховности.
– Совершенно верно, – обрадовался Серебряков. – Представьте себе грязное стекло. Если туда прибавить каплю грязи – её и не увидишь. Очистите это стекло – и та же самая капля на чистом стекле будет кричать о себе.
Тропинка вынырнула из леса как раз около сортоиспытательной станции. Я распростился с Серебряковым и зашел к Петрашко. Он с мрачным видом занимался какими то семянными пакетиками. Ему помогал рабочий Попов – отец одиннадцати детей. Я вопросительно взглянул на Петрашко. Он меня понял.
– Не стесняйтесь, Попов наш человек. Только дело наше оборачивается, кажется, совсем скверно.
Он швырнул куда-то бывший у него в руках пакетик и сел на табурет. Я продолжал молчать, пораженный подтверждением Петрашко о провале заговора.
– Вы не беспокойтесь: про нашу связь знаем только я, да Попов. Умереть мы сумеем. Цену признаний мы ведь знаем.
Он нервно свернул махорочную папиросу я, закурив, продолжал:
– Выступление должно было произойти по прибытии «Новых Соловков» и «Глеба Бокия». Неделю тому назад у пристани были оба судна и даже еще «Нева» с баржей «Кларой». И как раз начались за несколько часов до выступления аресты.
Что произошло – Петрашко не знал. Арестованными оказались большая часть главарей заговора и их ближайшие сподвижники.
– Что же вы думаете предпринять? – спросил я.
– Что предпримешь, когда все входы и выходы заняты, – отвечал Петрашко, пожимая плечами, – мы в западне.
Совершенно убитый ушел я от него. По дороге в Кремль я догнал Александра Ивановича Демина. Почтенный толстовец шел, поглядывая и на партии изможденных рабочих, и на встречных чекистов одинаково спокойным взглядом. Мне даже стало досадно на это олимпийское спокойствие.
– Зло всегда порождает зло. Из зла добра не вырастет, – твердит Александр Иванович. – Все образуется, все пройдет.
– Очень будет жаль, – сказал я, – если нам не придется дожить до счастливых времен, когда все пройдет. Интересно бы, все таки, и самому помочь этому процессу. Ведь под лежачий камень вода не течет.
– Эх, вы, помогалыцики, –
Я опустил голову и ничего не ответил. А Александр Иванович продолжал:
– Другое дело – какой-нибудь пьяный матрос. Он и разговаривать не станет. – Даешь – и ббах. Какие там с ним разговоры.
– Эх, Александр Иванович, – сказал я, – а ведь большевики правильно вам десятку прилепили. Вы бы и большевиков стали развращать своей пропагандой.
Он грустно улыбается на мою шутку.
– Слово – вот самое сильное оружие, мысль – вот неотразимый удар.
В Кремле я узнал еще новость: произошел необыкновенный побег. Инструктор физкультуры Доминадзе, скаут мастер Шепчинский и племянник Калинина Инокентий Кожевников – втроем бежали при весьма странных обстоятельствах. Накануне побега Кожевников послал в Соловецкую типографию для напечатания манифест. Он начинался так:
– Мы, Инокентий первый, император всероссийский и прочая и прочая. Далее шел бред: бессвязные слова, восклицания...
Через несколько дней Доминадзе вернулся. Его заключили в Секирный изолятор. Кожевникова поймали в лесу и как ненормального, вывезли на материк, надо полагать – в больницу для душевно больных. Последнего, Шепчинского – застигла в лесу партия рабочих–шпаны. Они на него неожиданно набросились с топорами, с дрекольем и жестоко избили. Теперь он лежал в больнице. Можно предположить, что беглецы участвовали в заговоре и бежали при первом известии о провале заговора. По Соловкам поползли зловещие слухи. Заключенных арестовывали десятками. В Кремле особый изолятор был переполнен. Уныние и тоска нависли над островом слез.
4. ДНИ СКОРБИ
Дни приходят и уходят, а вместе с ними приходит и уходит довлеющая ими злоба. Если бы не эта довлеющая злоба дня, занимающая нас целиком и полностью–чем бы было жить в этих местах ужаса и отчаяния? Идут дни, меркнет ушедшее и довлеющая злоба засыпает пеплом забвения прошедшее, оставляя в сердце боль и тоску.
Уже в начале зимы, запасшись хорошей котомкой, отправился я в Кремль за получением сухого пайка. Чем ближе я подходил к Кремлю, тем яснее чувствовал приближение к гнезду отвратительного паука, сосущего нашу кровь и дурманящего нас ядом тоски и отчаяния. Встречные команды измученных людей брели, как и всегда, покорно и равнодушно. Ни одного не только улыбающегося лица, но даже просто не тоскливого.
В Кремле обычная, еще более жуткая жизнь для отвыкшего от этих стен человека. Ведь я теперь – глубокая провинция и «город» меня, отвыкшего от его воздуха, ошеломляет своей, как будто живущей тут всюду, тоской.
В хвосте за сухим пайком я встречаю несколько знакомых по Новороссийской тюрьме. Сокамерник, ярый самостийник Голота рассказывает про свою семью, показывает недавно полученную карточку жены – миловидной украинки, маленькой дочки Одарки.
– У вас через год срок кончается, кажется?