Красное и белое, или Люсьен Левен
Шрифт:
Через четверть часа Люсьен возвратился в сопровождении рабочего, несшего огромный портрет, который наш герой нашел уже вставленным в раму, по заказу полицейского комиссара, только что назначенного на эту должность благодаря господину Флерону. Люсьен задумчиво смотрел, как вколачивали гвоздь и вешали портрет на стену.
«Отец часто говаривал мне, и теперь я понимаю его мудрые слова: „Ты кажешься совсем не парижанином по рождению среди этих людей, изворотливый ум которых никогда не возвышается над уровнем полезных для них целей. Ты считаешь всех и вся крупнее, чем это есть на самом деле, и превращаешь в героев, положительных или отрицательных, всех своих собеседников. Ты слишком высоко расставляешь свои сети, как сказал Фукидид о беотийцах“». И Люсьен повторил цитату на греческом языке, которого я не знаю.
«Парижская публика, – прибавлял мой отец, – услыхав о чьем-либо низком или предательском поступке, на котором кто-то нагрел руки, восклицает: „Браво, это ход, достойный Талейрана!“ – и искренне восхищается.
Я предполагал, что мне придется предпринять ряд осторожных, остроумных и трудных мер, чтобы удалить со своей репутации налет республиканства и роковое клеймо: „Ученик, исключенный из Политехнической школы“. Пятифранковая литография и рама стоимостью в пятьдесят четыре франка разрешили весь вопрос – вот что нужно этим людям! Филото смыслит в этом деле больше меня. В этом-то и состоит подлинное превосходство гениального человека над толпою: он вместо ряда мелких шагов совершает одно только действие – ясное, простое, поражающее всех и служащее ответом на все вопросы. Я сильно опасаюсь, – прибавил Люсьен со вздохом, – что очень не скоро стану подполковником» и т. д.
К счастью для Люсьена, который в эту минуту склонен был поставить себя ниже всех, на углу его улицы заиграла труба, и ему пришлось поспешить в казарму, где страх получить резкое замечание от начальства заставлял его внимательно относиться к своим обязанностям.
Вечером, когда он вернулся домой, служанка господина Бонара вручила ему два письма. Одно было написано на простой школьной бумаге и грубо запечатано. Люсьен разорвал конверт и прочел:
Нанси, департамент Мерты… марта 183* г.
Господин корнет Молокосос!
Храбрые уланы, прославившиеся в двадцати сражениях, созданы не для того, чтобы ими командовал парижский франтик; жди всяких бед; ты всюду встретишь Мартына с дубинкой; складывай поскорей свои пожитки и убирайся подобру-поздорову! Советуем тебе это в твоих же интересах. Трепещи!
Следовали три подписи с росчерками:
Шасбоде, Дюрелам, Фумуалекан.
Люсьен покраснел как рак и задрожал от гнева; тем не менее он распечатал второе письмо. «Должно быть, женское», – подумал он. Оно было на прекрасной бумаге и написано весьма тщательным почерком.
Милостивый государь,
посочувствуйте порядочным людям, краснеющим от того, что они должны прибегать к такому способу обмена мыслей. Не для великодушного сердца имена наши должны оставаться тайной, но полк кишмя кишит доносчиками и соглядатаями. Благородное ремесло воина превращено в школу шпионства! Так подтверждается истина, что крупное вероломство поневоле влечет за собой тысячу мелких подлостей. Предлагаем вам, милостивый государь, проверить путем собственных наблюдений следующий факт: не являются ли пять офицеров – лейтенанты и корнеты – господа Д., Р., Бл., В. и Би… весьма изящные молодые люди, принадлежащие, по-видимому, к избранному кругу общества (это заставляет нас опасаться, что они могут вас пленить), – шпионами, выслеживающими людей с республиканскими убеждениями? В глубине души мы исповедуем эти священные убеждения, в один прекрасный день мы прольем за них нашу кровь и смеем верить, что вы готовы в свое время и в надлежащем месте принести ту же жертву. Когда наступит великий день пробуждения, положитесь, сударь, на друзей, которые чувствуют себя равными вам только в силу глубокой жалости к несчастной Франции.
Марций, Публий Юлий, Марк. За всех этих господ – Vindex [22] , который убьет Маркена.
Письмо это почти целиком уничтожило впечатление гнусности и мерзости, вызванное первым посланием. «Брань на дрянной бумаге, – сказал себе Люсьен, – это анонимное письмо 1780 года, когда в солдаты вербовали на набережных Парижа всяких мошенников и выгнанных лакеев; это тоже анонимное письмо, только датированное 183* годом.
22
Мститель (лат.).
Публий! Vindex! Бедные друзья! Вы были бы правы, если бы вас было сто тысяч; но вас всего две тысячи человек, быть может рассеянных по всей Франции, и Филото, Малеры, даже Девельруа прикажут на законном основании расстрелять вас, если вы сбросите с себя маску, и их поддержит подавляющее большинство».
Все, что испытал Люсьен со дня приезда в Нанси, было до того мрачно, что за неимением лучшего он занялся этим республиканским посланием. «Было бы лучше, если бы они все уехали в Америку… Но поехал бы я с ними?» Над этим взволновавшим его вопросом Люсьен надолго задумался.
«Нет, – решил он наконец, – к чему обольщать себя надеждой? Пусть тешится этим глупец. Во мне слишком мало суровой доблести, чтобы разделять образ мыслей Vindex’a. Мне стало бы скучно в Америке, среди людей, может быть безукоризненно справедливых и рассудительных, но грубых и думающих только о долларах. Они вели бы со мной беседы о десяти коровах, которые ближайшей весной должны принести им десять телят, а я предпочитаю говорить о красноречии господина Ламенне [23] или о таланте госпожи Малибран [24] и сравнивать последний с талантом госпожи Паста [25] . Я не могу жить с людьми, не способными мыслить утонченно, как бы они ни были добродетельны. Я сто раз отдал бы предпочтение изысканным нравам какого-нибудь развращенного двора. Вашингтон наскучил бы мне смертельно, но я с большим удовольствием очутился бы в одной гостиной с господином Талейраном. Значит, чувство уважения к самому себе для меня еще не все; я испытываю потребность в развлечениях, возможных только при наличии старой цивилизации.
23
Фелисите Робер де Ламенне (1782–1854) – французский богослов и писатель.
24
Мария Малибран (1808–1836) – испанская певица, легенда мирового оперного искусства.
25
Джудитта Паста (1797–1865) – итальянская певица.
Но в таком случае, несчастный, мирись с развращенностью правительств, продуктом этой старой цивилизации; только глупец или ребенок может одновременно питать противоположные желания. Мне внушает отвращение скучный здравый смысл американцев. Рассказы о жизни молодого генерала Бонапарта, победителя в битве на Аркольском мосту, вызывают во мне восторг: для меня это Гомер, Тассо и даже в сто раз больше. Американские добрые нравы представляются мне омерзительной пошлостью, и, читая сочинения их выдающихся людей, я испытываю только одно желание: никогда не встречаться с ними в свете. Эта образцовая страна кажется мне торжеством глупой и себялюбивой посредственности, перед которой под страхом гибели надо низкопоклонничать. Будь я крестьянин с капиталом в четыреста луидоров и пятью детьми, несомненно, я приобрел бы и стал возделывать каких-нибудь двести арпанов земли в окрестностях Цинциннати. Но что общего между этим крестьянином и мною? Умел ли я до сих пор заработать стоимость одной сигары?
Эти славные унтер-офицеры не пришли бы в восторг от игры госпожи Паста, им не доставила бы удовольствия беседа с господином Талейраном – они больше всего хотят стать ротмистрами. Они воображают, что в этом счастье. Действительно, если бы речь шла лишь о том, чтобы послужить родине, они, пожалуй, на этих местах оказались бы во сто крат достойнее, чем те, кто их занимает: ведь есть немало людей, получивших чин тем же путем, что и я. Они, эти унтер-офицеры, полагают, и не без основания, что республика сделала бы их ротмистрами, и чувствуют, что способны оправдать повышение геройскими поступками. А я, хочу ли я быть ротмистром? Говоря правду, нет.