Красное колесо. Том 3. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Чернега вылез из галош босиком на пол.
– Не, не пойду расхлюпываться. Больше поспит, раньше к коровам встанет. Сань, а печку не раздуешь?
– Да тепло.
– Поди вон, выскочи. Я-то наверху не окоченею.
Толстый в груди, в поясу, в ногах, не столько взлез, об угловатый выступ столбика, сколько вскинулся, почти вспрыгнул наверх – и плюхнулся на свою койку, так что жерди качнулись, вогнулись, а выпрямились, крепко сработано. Сверху:
– И чем кончилось?
– А – воскорях пришли казаки, плетьми разбираться. Генералу и докладают: в Каменке, мол, имения
– В Туголукове – бунтари? – как со строем здороваясь, весело окрикнул Чернега.
– Та-ам народ дюже волю любит. Та-ам на кулачках бьются что ни воскресенье. Без краски ни один мужик с поля не уходит.
– Ладно! – оценил Чернега. – Езжай к своей бабе! – Подбил подушку кулаком. – Эх, перяшка под головашку, – повернулся на бок, спиной к землянке, одеяло натащил.
У подпоручика забота: хорошо, а если поедешь – кем тебя заменим?
Обдумали. Справится?
– Ты его подготавливай вместо себя. И сам наготове. Чуть только разрешение получим – чтоб ты в полчаса убрался. Отменят, передумают – а тебя уже нет.
– Да ваше благородие! Да вы мне середь сна бумагу суньте, я только портянки уверну и в пять минут! Все штабы стороной обойду и на станцию!
В двери угнувшись, ушёл.
Чернега уже сопел.
А на Саню опять потянуло похолаживающей тревогой.
Это бывало с ним: в разговоре, в делах что-то процарапает по сердцу, даже точно не приметишь – что, но вот всё затемняется, сникает, что казалось со смыслом – уже ни к чему. И надо – уединиться, осознать без помехи: что именно процарапало. И как исправить? И бывает, что осознанием, перетерпением, обещанием, трудом – сглаживается.
Теперь сидел за столом, окунувшись в ладони, – и выступило: Чевердин! Почему-то – Чевердин из 2-й батареи, которому Саня никакого вреда не принёс.
Ещё б на своей батарее и тотчас в ответ на его стрельбу – тогда бы понятно. А тут – не было разумной связи.
Нет, не так, а: ландверный офицер, кто команду в телефон крикнул, никогда ведь про этого Чевердина не узнает. Так, наверно, и Саня там похоронил сегодня нескольких. Для командования русской армии очень желательно, и вся военная деятельность без того теряет смысл, иначе лицемерно носить военный мундир, надо снимать и идти в арестантские роты. А всё-таки Саня не так бы задумался, если б – не Чевердин. Не задумалось, само завязалось: умрёт? не умрёт?
Сейчас в пустой холодеющей землянке, уронив глаза в ладони, Саня сидел и собирал, собирал клочки раздёрганной, рассеянной души, чтобы как-то залечиться.
Проведен был, что называется, успешный боевой день. На редкость большая и безошибочная стрельба, несомненное одобрение подполковника. И вот, офицер, кем менее всего ожидал в жизни стать, офицер, от которого ждут уверенных распоряжений (и предательство было бы их не делать, погубишь всех своих!), он – растерянным чувствовал себя, впустую
И ни сослуживцы-прапорщики, ни командир батареи, ни, домой поезжай, отец и родные братья его – не могли ему тут облегчить.
Накинув плащ и в тех же сменных спадающих галошах, Саня вышел наверх.
Мгла была полная: ночь безлунная и в тучах, и под дождём. Не ступить ни шагу, только на память да на ощупь. Год знакомое место не различить, не узнать, даже верхушек знакомых деревьев против неба – где обуглено, где сшиблено, где расщеплено.
И ракет не бросала передняя линия.
И не стреляли. И ветра не было. Только естественный, миротворный похлесток дождя – о ветви, о листья, о землю. От него – ещё глубже тишина.
И полная невидимость мира. Ни Стволовичей, ни Юшкевичей с белыми костёлами. Ни Польши. Ни России. Ни Германии. И под невидимым тучевым глубоко-тёмным небом – один человек.
Но в маленькой землянке было ненаполненно. А здесь – полнота. И простое, немудрое и нестыдное, повседневное человеческое действие. Чистосердечное, созерцательное общение с темнотой, с дождиком, со всей природой. Со всех сторон, всем телом принимаешь в себя мир.
И Саня стоял. Привыкал к темноте. Принимал на себя дождик. И звуки его о плащ.
Переступил по скользкости несколько шагов – увиделись один-два слабых отсвета из земляночных оконных углублений.
Вскинули ракету. Красную. Немцы. Из-за того, что окопы сближены, они часто ночью бросают. Наши – нет, экономят.
Взлетела ракета, распахнулась бордово-алым, каким-то худшим из красных цветов, – и от невидимого тёмного, но верного Божьего неба отрезала попыхивающий зловещий красный сегмент. И, наступая этим сегментом, посветила сюда, за три версты, на себе показав и те изломанные, покорёженные, и ещё целые деревья.
И, вздрагивая, вздрагивая, опала. Погасла.
Но в глазах сохранялась краснота и чёрточки деревьев.
И ещё стоял Саня, лицом вверх, к мерному дождику.
Становилось примирительно.
Однако послышались шаги, по-лесному ещё издали.
Мокрое шлёпанье. Хруст задетых кустов.
Кто-то шёл, шёл, а всё не подходил.
Один человек. Близко уже.
– Кто идёт? – спросил Саня не окриком часового, тот подальше стоял, у орудий, но и твёрдо, здесь не шути.
– Свои. Отец Северьян, – раздался домашний голос.
– Отец Северьян? – обрадовался. Вот не загадывал! А хорошо как. – А это – Лаженицын. Здравствуйте.
– Здравствуйте, Лаженицын, – приветливо отозвался бригадный священник.
– Вы с дороги не сбились?
– Да немного сбился.
– Идите сюда. Вот, на голос.
Шурша и шлёпая, подошёл священник совсем близко.
– Куда ж вы, отец Северьян, так поздно?
– Хочу в штаб вернуться…
– Да куда вы сейчас? В яму свалитесь. Или в лужу по колено. Не хотите ли у нас заночевать?