Красное колесо. Том 3. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Пока ещё видно – шлёпай быстро.
– А назад? – надул Чернега губы, пыхтел, как трубач в мундштук. Так упирался, как будто не сметана ждала там его сырную голову («с польской споткался – был бы глодный!»).
Саня, уже без шинели, без ремня и в гимнастёрке, мокроватой по-за плечами, навыпуск (с Георгием, так и попадает сам в косое зрение), с натягом стянул мокрые сапоги, надел чувяки из обрезанных валенок, была у них тут такая домашняя сменная обувь, на одного Устимовича не налезала, и стал прохаживаться по нешаткому неструганому полу. По дурной погоде – да пошли Бог спокойный
– Да! – вспомнил. – Тут кидала, наверно, шестидюймовая, – близко?
– Прям по второй батарее! – прукал губами Чернега, безпечно.
– А я только от Дубровны отходил – вдруг, слышу, бьют, десять снарядов – и за Дряговец. Сказать, что ответили нам, – так будто не нам. А где-то близко.
– По второй батарее, – кивал Чернега. – В одном орудии щит погнуло, колесо снесло. Троих ранило. А лошадки далеко стоят, ничего.
– А кто видел?
– Сам ходил.
– Да ты ж дома сидел?
– Так тут близко, сбегал.
Чернега б – да на месте усидел, полверсты сбегать-посмотреть! Толстота ничуть не мешала ему прыгать и бегать, толстота его вся была силовая.
– Чевердина не знаешь там такого, хоботного? Длинного, с бородой мочалистой? Тагильский.
– Да, кажется. Да.
– В живот его. Везти боятся, не довезут.
Опять холодным помелом, из груди.
Вот как. Сушись, уютно, распоясался, чувяки. А солдат рядом Богу душу отдаёт. Да уж привыкнуть бы, кинет ночью и на нас шестидюймовый – не помогут брёвна наката.
А Цыж – проворный, заботливый, как дядька, несёт духовитые щи так щи!
– Просто запахом сыт! Ну и Цыж!
Да и хлеба мягкий сукрой, поперёк всей хлебины отрезанный, это же надо так ещё отрезать, долгим овалом, чтоб от края до края сколько раз откусить, жевнуть, пока добраться. И ещё отдельно – луковичка сырая.
– Ах и Цыж! – усаживался Саня за стол и ложку скорей окунал.
Уже в летах, пятеро внуков, подвижный хлопотной Цыж столовал всех троих взводных. Это Саня и предложил, чтоб не ухаживал за каждым отдельный денщик, стеснительно, а один бы всех кормил, других примкнули к строевому делу.
Но запах достигал наверх пуще низового. И Чернега, избочась на верхней койке, втянул широким носом:
– Цыж! А – щей не осталось?
– Эх, вашбродь, – сожалел небритый Цыж, будто самому не хватило, – последние вычерпал.
Откинулся Чернега на подушку. Саня хоть очень раззарился на щи, а позвал:
– Иди, хлебни, уступлю.
– Не надо, – сказал Чернега в потолок, – ты сегодня назяб.
– Да иди, ладно!
– А греча – есть лишняя, вашбродь. Сейчас гречу принесу, удобренная!
– Так давай, не томи! – скомандовал Чернега.
Уковылял Цыж поспешной развалочкой.
Чернега постучал по барабану живота:
– Два часа как пообедал, а из-за тебя вот… У Густи небось и курёнок припасён. Пойти, что ли?
За позициями невыселенные деревни давно привыкли к войне, жили своей обыденной жизнью, кроме обычных крестьянских заработков открыт им был извоз для армии, плотникам – укреплять ходы сообщений, парнишкам и девкам по 16 лет – копать вторые линии окопов, всем платили и ещё всех кормили с солдатских кухонь. И мужики, кому подходил призыв, некоторые как-то принимаемы были в ближние части, и в их батарею тоже. И во многих избах стояли военные постояльцы, порой и на поле выходили за хозяев, и бельё хозяйкам отдавая – не так стирать, как в подарок: армия богатая, всё новое выдавала. И тайно ещё укрепляя и расширяя эту и без того широкую семью, иные удальцы, как Чернега, завели в деревнях полюбовниц и хаживали к ним.
Свесил Чернега в шароварах босые ноги с короткими крупносуставными пальцами и шевелил ими вопросительно:
– Пойти, что ли. Хоть на два дня весёлая будет. А то заскулит.
– Ну, ты ж не скулишь, как-то живёшь.
Когда Чернега на своей койке сидел, голова его, мягко облепленная недыбленными волосами, была под самым накатом, фуражки надеть уже нельзя, тeм более рук поднять. Так он раскинул их, как растягивая широченную гармонь, и затрясся мясистым телом под сорочкой:
– Ну, сравнил! Ну ты, Санюха, скажешь! Ну, уж чего не знаешь – бы не лез! Да у баб рази – как у нас? А отчего, ты думаешь, они весёлые или хмурые? да всё от этого, было или не было.
Мало что – сверху нависал, но – силища, но – смех уверенный, спорить с Чернегою было не Сане. В студенчестве это всё понималось настолько тоньше, а в армии, в постоянно-плотной мужской среде, в казарменных вечерних разговорах – сплошь все говорили так, или не говорили вслух другого. Поражён был, обижен за женщин Саня, но спорить – немел, какой у него был опыт?
– Ну, Терентий, не только ж от этого, – всё же заикнулся.
– А я тебе говорю – только от этого! – крикнул Терентий и схлопнул звонко ладонями. – Другой причины – не бывает! Кажется, замучилась, ног не таскает, а только пощекоти, а?!.. Иногда и подумаешь, правда: что-то у неё кручина на сердце? Може, горе какое? А повалил, отлежалась, отряхнулась – и такая сразу весёлая, бойкая к печке побежала пышки печь! – хохотал Чернега. – Простофиля ты, Санька. Да впрочем, молод. Ещё насмотришься!
И столько раз уж он Саню вокруг этого на смех поднимал. Но всем саниным представлениям о жизни и человеке претил такой низкий взгляд. Не могло бы так быть! Никак этого быть не могло!
А Цыж нёс гречневую кашу: подпоручику – с обеденной порцией мяса, прапорщику – просто так, но торчал из миски черенок деревянной ложки стоймя.
– Сюда, сюда! – брал Чернега миску сверху, не спускаясь. И вот уже широкую деревянную ложку вваливал в рот, нисколько этим не раздирая губ. А лбом чуть не касался верхних брёвен. – Ничего-о, ничего-о… А у Густи б ещё и молочком залил.
Со вкусом кашу убирал. Присмотрелся, как Цыж наследил на полу мокредью и шевырюжками глины:
– Эт’ такая слякоть? О здесь, у нас? Не, не пойду. Дуракив нэма.
Миску сбросил Цыжу, ноги опять вскинул:
– Отчего солдат гладок? – поел да и набок.
Перекатился на спину. Смотрел в брёвна.
И вслух размышлял:
– А думаешь, Григорий чем возвысился? Да слухала б она его иначе? Давно б уже в Сибирь шибанула. Значит, мужик справный. Бабе чуть послабься – сразу она брыкается.