Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Шрифт:
И такой указ – о всеобщей мобилизации – вот, у него уже был приготовлен, привезен, ждал подписи Государя.
Николая даже отшатнуло. На всеобщую он не был согласен ни за что! (В Европе это будет воспринято грандиозно, грозно.) Да какая необходимость? Он и на частичную-то вчера так неохотно согласился.
Но ведь невозможно совсем не готовиться ни к какой. Само собой будет разрабатываться частичная, конечно. А само собой пусть наготове лежит и всеобщая… Упадали мягкие веки Янушкевича от ужаса, что можно упустить… Да ведь подпись Государя это ж ещё не мобилизация, это только начало пути: ещё нужно получить подписи трёх министров, ещё нужно передать в Сенат для опубликования… Это – только
Ну, если заблаговременная, правда… Ещё же министры, а они не подпишут сами… Так настойчиво, так уговорчиво Янушкевич просил! В самом деле, раз частичной нет, а совсем никакой нельзя же не готовить.
– Но только, вы же не подведёте, голубчик? Вы же будете советоваться с Сазоновым?.. сноситься со мной?
О, никакого сомнения!
Подписал.
(А заодно ещё – подписал не читая, уже и так беседа затянулась, Положение о полевом управлении войск.)
Но этим утренним разговором не кончились, а только начались волнения безпокойнейшего дня. Всё было достигаемо через телефон: по чрезвычайности обстоятельств подчинённые смели теперь вызывать Государя к телефону, чего никогда не бывало, и целый день то один, то другой, то третий, – ощущение приколотости звенящею булавкой, вот сейчас позовут – и для каждого разговора надо идти в комнату камердинера. И самому Николаю для скорости приходилось вызывать их таким же путём. А Николай всегда ненавидел телефон и не пользовался им. Что может быть неприятней, неестественней разговора по телефону, да ещё важного? Собеседника не ждал, теперь не видишь, и нет простора оглядеться, пройтись по комнате, подумать, помолчать?
Николай оставался приколотый в Петергофе, лишь произвёл гардемарин в мичманы да поиграл в теннис, но озабоченно, мрачно, не шла игра. А погода была опять чудная. А в Петербурге, Вене, Белграде, Берлине и всех других столицах происходили события, и все друг другу писали и телеграфировали. (А бедный Пуанкаре после гощенья у Николая ещё и до Франции не успел доплыть.)
Утром же к Сазонову явился германский посол с обнадёживающей вестью, что Германия будет всячески склонять венский кабинет к уступкам (этого Николай и ждал!), но просит не создавать препятствий преждевременной мобилизацией (этого Николай и не собирался!). Сазонов отвечал, что частичная мобилизация предстоит, но ещё не приступили к ней (и правда). Но наши военные меры никак не направлены против Германии и даже не предрешают наступления против Австрии. И Совет министров, собравшись в полдень, постановил: к частичной не приступать.
Пришло и другое: что Австрия отказалась от всякого обмена мнениями с Россией – непосредственно или через конференции.
Вот что значит – уступили тогда, в 1908. Австрия рассчитывает – мы опять побоимся заступиться.
А не заступимся сейчас, они, взявши Сербию, ещё следующий наглый шаг потом сделают.
Тут германский посол попросил у Сазонова второго приёма и прочёл телеграмму канцлера: если Россия будет продолжать свои военные приготовления, хотя бы и не приступая к мобилизации, Германия сочтёт себя вынужденной мобилизоваться – и тогда с её стороны последует немедленное нападение!
День был ясный – а на душе темно. В Петергофе – мирный простор, из окна кабинета – мирный Финский залив, а деться некуда. С нами разговаривали, как с Сербией, не как с великой державой. Даже простых предупредительных мер не разрешали.
Душило унижение! Одна надежда оставалась: Сазонов просил Англию выступить наконец и объявить свою позицию!
И тут принеслась спасительная телеграмма от Вильгельма – ну конечно же, Вилли не изменился и не изменил! Он обещал свою помощь, всё сгладить, – и только убедительно просил не доводить до войны.
Николай был снова окрылён. Их дружба всё спасёт! Он кинулся звонить, чтобы Сазонов с Сухомлиновым и Янушкевичем не приняли никаких безповоротных мер.
Он составлял теперь ответ Вильгельму. Их телеграммы так зачастили, что опережали одна другую, разминались и не были ответами.
Как согласить, спрашивал теперь Николай, твою примирительную дружественную телеграмму и совершенно другого тона заявление посла? Выясни это разногласие! Давай передадим весь австро-сербский вопрос в Гаагскую конференцию! Избежим кровопролития! Я доверяюсь твоей мудрости и дружбе!
А тут пришло известие, что австрийцы уже бомбардировали Белград.
Вот почему они были так несговорчивы. Вот для чего выигрывали часы!
Тем временем Сазонов и Сухомлинов совещались в Генеральном штабе у Янушкевича о частичной мобилизации, как было это им разрешено. И по телефону доложили Государю, что невозможно рисковать сорвать всеобщую мобилизацию проведением частичной. Только спутается всё. Они просили санкционировать всеобщую.
И решение надо было принимать в глупой прикованности, держа трубку у уха, – все мысли угнетены, не соберёшься. Уже бомбардируют мирных жителей Белграда. Что-то надо делать. А к частичной – мы оказались позорно неготовы. (Деликатность мешала сказать им в трубку: вы же сами во всём виноваты!..) Н-ну, что ж… н-ну, может быть… пока предварительные шаги, ещё не утверждается окончательно… Н-ну, хорошо.
Тем и тяжело решение, что принимается не под явными бомбами, не верхом на честном коне перед строем войск – а в какой-то эбонитовый раструб, в пустоту и немоту. Но от трудного слова с сопротивительным придыханием вдруг начнут двигаться и обращаться миллионы.
Печальные одинокие вечерние часы – уже никто не приезжает с докладами, уже никаких внешних обязанностей, от обеда к чаю, своя семья, – а где-то в неизвестности совершается непоправимое – и как же с этим лечь спать?
И вдруг – облегчающая телеграмма, опять от дорогого Вилли! опять вразмин, ответ на предыдущую. Ну конечно же! – он разделяет желание сохранить мир! Конечно, Россия может остаться только зрителем и не вовлекать Европу в самую ужасную войну, какую ей приходилось когда-либо видеть. Непосредственное соглашение Петербурга и Вены и возможно и желательно, и Вильгельм прилагает все усилия для того. Но, конечно, военные приготовления со стороны России помешали бы его посредничеству и ускорили бы катастрофу.
О, спасибо! Счастливое освобождение, всё ещё можно спасти! А может быть, наши уже всё пустили в ход? Нет, их задержат подписи министров, Сенат.
В десять вечера Николай в который раз спустился в комнату камердинера и велел соединить себя с военным министерством и с Генеральным штабом. И металлическая трубка голосом сиплым, не похожим на изумительный бархат Янушкевича, и даже в манере уже не такой предупредительной, стала упрямо возражать, что мобилизация – это не коляска, которую можно по желанию то останавливать, то двигать вперёд, что начальник штаба не может взять на себя ответственность за подобную меру…
– Тогда я беру на себя! – воскликнул Николай.
– …что уже, может быть, и ничего остановить нельзя, посланы мобилизационные телеграммы в военные округи…
– Но как это возможно? Когда это могло произойти? А подписи министров?
Не мог же он их собрать за эти полтора часа?! Трубка нехотя и с перхотой выдавала, что подписи всех министров уже собраны в течении дня как предупредительная мера. Что уже и Париж и Лондон оповещены Сазоновым о начале нашей всеобщей мобилизации. Что в данный момент, вот сейчас, уже посылаются телеграммы в округи… И отступать уже никак невозможно!