Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
И эта виноватая прибитость пехотного офицера, не могущего не подчиниться. И прибитость лежащих пехотинцев, пока предсмертная их тоска не взорвётся в бодрящий отчаянный ужас атаки.
И никому бы не приведи Бог слышать это безпомощное жалкое «ура» из боевой кромеши – крик не торжества, но отчаяния, вымученный в перебежке. А снег усыпан, как мухами, упавшими людьми – и кто тут уже убит? а кто только пережидает? И только те тебе кажутся уцелевшими, кто достоверно с тобой рядом, остальные убиты.
Да бегущий в атаку хоть имеет утешение в выборе остановок, может обманывать себя зигзагом направления, кочкой, камнем, даже пучком сухой травы. Но телефонист, посланный исправлять линию под обстрелом, лишён и этого самообмана: его провод – его судьба.
Случаев
Это называется – мертвоприношение. И навидавшись его достаточно, даже теряешь достойное уважение к ране, к смерти, к трупу. Совсем обыденно воспринимаются и окровавленные фуражки на одиноких крестах, и над целой братской пехотной могилой воткнутая сапёрная лопата – «солдаты такого-то полка». Как убитый лежит на боку и подвернул окровавленную голову под руку, будто ему холодно. Или – как отпевают скрюченного, не снимая с носилок. Ещё обыденней – полудюжина раненых в телеге с наставленными боками – как их перетряхивает, переламывает, выставлены и качаются толсто обинтованные берегомые конечности, а из глубины – глаза, уже знающие своё непоправимое увечье, – вы такую картинку, господа, всё же поимейте в виду. И не все доедут до правильной перевязки без столбняка и гангрены.
Не всегда неудача. Иногда и в январской воде по пояс, винтовки над головами, – атакуем пулемёты, и берём! Так – Сан переходили.
А иную позицию – взяли! Победа! Ликование. Вдруг – необъяснимый приказ: отойти на прежнюю…
Зачем же?! Зачем же брали? Зачем не подумали?..
Всю эту пирамиду награждаемых, возвышаемых, неотклоняемых генералов ты держишь на своей голове, как восточная женщина кувшин воды. Кажется: командир полка, и твоя голова свободна принимать решения? О нет! Почти нет движения скованной шее. И за малое самовольство, за отход на сто саженей вызывают в штаб корпуса для дачи показаний о недостаточно доблестном поведении… Кто переймёт, кто перечувствует эту зажатость нелепым, непоправимым приказом?! Ты видишь в нём ошибку, просчёт, злую волю или пренебрежение – но ты скован, и честь, и гордость, и военное подчинение не позволяют тебе возразить. И в день последний, перед завтрашней твоею смертью, даже и некому переповедать, как это было.
Молоденькие гвардейские офицеры, собравшись, ищут форму протеста: господа! пойдёмте в безнадёжную эту атаку одними офицерами, а солдат не поведём!..
Или вот: не устаивал Рыльский пехотный полк на Стрыпе, выбит, подавлен. Надо спасти их, а нечем. Есть – драгунский Каргопольский полк. Как раз у них праздник – юбилей полка. Всю войну и близко не подвозят водку на позиции, даже и в морозном сидении выжимают трезвость. А тут – раздобыли драгуны, выпили, песни запели. Дело к закату, а подъехал начальник дивизии: «Будем рыльцев спасать, ребята!» И понимая, какая то будет атака: «Каргопольский полк умереть не должен! От каждого эскадрона оставить на развод по одному офицеру и по десяти драгун!» Жребием… На прощанье обнимались. Впрочем, хмель ещё в голове, ноги лёгкие. А тут стемнело. И по полю, покинутому пехотой, изрытому окопами, ячейками, воронками, опутанному колючкой, где и днём-то без ножниц не пройдёшь, тем более не проскачешь, – в темноте и молча пошли на рысях!! («С Богом, ребята!») Проваливались в ямы. Ломали ноги, рёбра. Опрокидывались. Повисали на проволоке. Ночная скачка в жуть, и лошади страшней, чем человеку, не зная опоры следующей ноге. Немцы заметили – поздно. Ракеты, прожекторы! А каргопольцы – на галоп!! И от прожекторов – растущие тени по полю и по небу – привидения!! Кто – в опрокид, кто – растёт и близится! И немцы – не выдержали, бежали! Победа…
Хуже всего, что укореняется и так уже всеми и принимается: чем больше потерь, тем, значит, лучше был бой, тем больше и начальства представляется к наградам. Даже когда и можно атаковать в обход – нет, гони через трясину! Командир 49-го казачьего полка радостно доносит штабу походного атамана: «Сотня шла на укреплённую позицию по открытой местности, под обстрелом и в конном строю. Надо было удивляться геройству этой сотни, шедшей по приказу на верную гибель – из преданности престолу!»
Вот от такой бараньей преданности мы и изливаем нашу силушку.
Да если мерить по презрению к смерти, то героев доподлинных много больше, чем этих фотографий во всех журналах вместе – «Воины благочестивые, кровью и честью венчанные» (у кого расторопней родственники), и много больше, чем отсыпанных георгиевских крестов. Осколком раненного в живот ведут под руки двое легко раненных, он бредёт согнувшись, придерживая двумя руками живот. Из встречной резервной колонны горько-весёлое подбодренье: «Неси-неси, не растеряй!», – и он находит отозваться: «Донесу, чай своё».
В полку приходится устанавливать очередь наград. А в штабе дивизии, в штабе корпуса перечёркивают и посланные наградные, оставляя место для Руководства да для писарей.
Да в победе и рана, и смерть легче, горчей – в безтолковости. Этим летом в одном полку наметили применить газы: с полночи трижды, через час, выпустить на немцев по 100 баллонов, а затем атаковать. Но завозились, первую волну пустили только в 3 часа ночи. Немцы обнаружили – ракеты, сигнальные трубы, рожки, чугунные доски, разожгли костры. Тут наша метеостанция доложила, что ветер становится неустойчив, – но начальник дивизии приказал пускать вторую волну. И – подтравили соседний полк, выдвинутый вперёд. Стало с ветром ещё хуже – а приказали третью волну. Эта волна прошла немного, остановилась – и хлынула назад на свои окопы. А ещё: баллоны должны выноситься вперёд окопов, а шланги – ещё вытягиваться в сторону противника, но тут вопреки инструкции баллоны оставались в окопах, а шланги – на козырьках, а немцы открыли по нашим окопам сильный огонь и перебивали их, – паника, надевали противогазы впопыхах. Братская могила на 300 офицеров и солдат. Мало облегчения, что начальника дивизии отрешили.
Кто ранен – это Шингарёв. Во всю грудь он принял рассказ и выдвигается, как те несчастные, на укреплённую позицию без ножниц и не в обход. Откатясь на руку, облокоченную о стол, – высматривает меж тёмными глыбами светленьких зайчиков надежды.
И ещё какой-то появился в комнате новый: с неусыпаемым тревожным лицом, нервными бровями. Так и вонзился в рассказчика.
Но – и нельзя на себе не заметить несводимого переливчатого взгляда профессора Андозерской. Как будто в жизни не видела военных, он – первый. Весь рассказ его вбирала неприкрытым взглядом, не возразя ни движением губ, ни бровей против самых его резких и неожиданных слов. Очень свободно для неё рассказывалось.
Да и Веренька – неподвижна, мила, тиха, вся – в глазах. С детства слушать умела как никто.
Но – дух? но – дух нашей армии сохранён же? – безмолвно горят глаза Шингарёва. Какая же страсть и взмыла его от сельского врача до первого парламентария? Если ему не верить в наш благословенный народ, если ему не верить в новоживотинцев, попавших на фронт, – для чего же тогда вся деятельность его? и вся Дума? Бывший врач теперь считает пороховые заряды, таксирует цены на хлеб, в Сорбонне и Оксфорде произносит кипящие речи от имени целой России, – но лишь пока он верит, что не расколется и на затмится дух новоживотинца.