Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
– Умирать – так с музыкой!
Его брови вскинулись. Это было только расхожее выражение, конечно. Никакого буквального смысла она не вложила? Нет, сама прислушалась, как это прозвучало. И:
– Мне теперь легко стало думать о смерти. Ты когда-то писал с фронта что-то в этом роде.
Ого! Георгия захолодило.
А она сама налила из графина, выпила вторую.
И – опять к тому же, как оса летит впиться, но – тоном лёгким, с вызовом:
– Скажи, а можно – я кончу с собой? Ты не будешь возражать? Вам будет хорошо.
Это
– Алина, – с трудом продохнул Георгий, – ты…
Да-а, объяснение набухло за ночь, как этот пруд, и пошло подтапливать. Нет, не кончилось так просто.
Опять потянулась за графином. Он накрыл её бокал ладонью. Она взяла пустой, свободный – и налила, переплеснув на пол.
– Теперь – надо! – с упрямым блеском в глазах. – Теперь – буду!
А омлета – не ела.
– Так ты говоришь: ярко?
Он не понял. Не сразу.
Сощурилась:
– Скажи, всё-таки, объясни: чем именно она тебя так обворожила, что ты в несколько дней сгорел? Чем так притянула?
Он встретил её грозный блеск – и опустил глаза.
Алина выговаривала с готовностью, с заботливостью:
– Сложная, духовно-напряжённая, не склоняется перед господствующими мнениями, это и заметно. А – что ещё? Скажи.
Да ещё сколько можно было сказать.
Молчал. Опустил голову.
– Да она просто чудо! Да кто ж она?
Добирал последние, неуследимые крошки омлета.
– Фу-у, как ты боишься её назвать! Отчего ты такой трус? И она такая?
Вино быстро действовало. Алина невидимо переступала задержки, вот уже говорила громче нужного, почти на весь залец.
– Пойдём в номер, – стал тихо уговаривать он. – Пойдём.
– Ну как же! – ещё громче выпечатывала Алина. – Ты же наслаждаешься похвалами ей! Ты же вон какие восторги выстилаешь! Я хотела бы видеть, познакомиться и восхищаться тоже!
С трудом повёл. Твёрдо за локоть.
– Не нужна? – громко говорила она на лестнице. – Сослужила – и отменена? Думал – как от дурочки отделаться? – И в верхнем коридоре: – За все мои жертвы? За верность? Вот так?
Ввёл её в номер, отпустил руку. Сел. Она рванулась назад, спиной вжалась в дверь и, нахмуренно-красивая, вниз смотрела на него:
– А что ты мне дал? За всю жизнь – что?? Да я могла бы!.. – взбросила пианистическую гибкую руку, – та-ко-йе!.. – С проворотом сожаления опустила.
Что б ни сказала она теперь, что б ни выкрикнула, – но всё начал он. Поделом. Ей – больно. Ей…
Нет, стала спокойнее. Совершенно трезво. Впиваясь глазами, словами:
– Объясни. Ты – что имеешь в виду? Пожалуйста, смотри на меня. Ты – что имел в виду, так её хваля? Что ты – от неё не откажешься? Смотри на меня! Ты от неё – не отказываешься, да? То есть ты хочешь – втроём, что ли?..
Трудность была, что ответить нечего. Он – ничего не имел в виду, он ничего и не готовил. Он хвалил – потому что… Потому что надеялся, что…
– Ну, как сказать… Вы – настолько из разных областей жизни… непересекающихся…
– Что можно совмещать? – перехватила она.
Да нет, он хотел… Да почему он должен вот сейчас так прямо и найтись и ответить?
Как сжато сердце, и ничего не понятно, что происходит. Вчера, позавчера было светло, и вдруг – безвыходность.
А-а… Ещё войну переплыть… Ещё буду ли жив.
Но истощился и порыв Алины. Она ослабела. Дошагнула до стула, опустилась как-то боком к спинке, одну руку плетью завесила за спинку, и голову на то плечо. Смотрела на него уже не гневно, – печально.
Смотрела. Смотрела.
И – тихо, внятно, примирительно:
– Вот так. Учили бы, как учат всему другому. Даже за счёт математики.
И с ласковой болью:
– Тебе-то – первому надо было.
Так поворачивала, что он не с этой поездки был виноват перед ней, а – давно, давно? Это трудно понималось и даже возмутило его:
– Почему ты так уверена? У тебя были годы с тех пор.
– У тебя были годы!
Что-то слишком премудрое начиналось, не для мужского ума. Но хоть небуйное. Кто виноват, кто прав… Вздохнул:
– Любовью должны заниматься женщины. – Закурил, затянулся. – Вам там открыто глубже, вы и понимайте. Мы – воюем, работаем, а вы там – анализируйте…
С кисловатой улыбкой превосходства она пожалела его, себя, весь свет.
И жалко было её, всё время – так жалко!
Но и – стеснённо, душно. Сузился, уплощился мир. Вот так теперь сидеть – и из пустого в порожнее, из пустого в порожнее?
Ясно было только одно: что сегодня они опять никуда не едут.
– Знаешь, я пойду на полчасика пройдусь? Один, ты не иди, там резкий ветер, простудишься. Мне – только голову проветрить.
Ничего не возразила. И без постоянного обряда (уходя ли на час – в щёчку или в лобик) – ушёл.
Дождя не было. В неровных толчках остервенелого сырого ветра, запахнясь в испытанную шинель, испытанно придерживая шашку на боку, Воротынцев почувствовал себя сразу легче. Толчками, охапками выдувал из него ветер всю эту вязкость, всю эту нескладицу, которую сам же он и завёл. В сквозящем холоде, как будто обречённый ему по воинскому приказу, Воротынцев нисколько не зяб, а легко шагал по дорожке – в огиб пруда и наверх, в сосновый бор на гряде. Как ни горько разлажено было в Румынии последнее время, но и легче б ему сейчас же перенестись туда – в грязную, блохатую местность за Кымполунгом, и шагать вот так, по приказу, выбирать рубеж и обдумывать бой.