Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Если б заранее мог представить Георгий, что это объяснение так начнёт раскачиваться, и он завязнет, заквасится тут, – да нипочём бы не начал.
Не привык Воротынцев такие вопросы разбирать, и не привык быть сам для себя предметом рассмотрения. Сколько он жил, сколько действовал – внутри него не бывало разлада и сомнений: все трения, все противоречия – во внешнем мире, куда и врез'aлся он как снаряд.
А что эта Зинаида имела в виду, зачем заставила инженера признаваться? Что ж, инженерова жена меньше всколыхнулась? Думала Зинаида на этом – инженера себе
А, да ну вас! Когда заморачивают голову на мелких бабьих вопросах – отделись, уйди! Быстро-быстро, по холоду, против ветра, левой, правой, левой, правой, – и крепчаешь, и возвращается к тебе смысл.
Пошёл он «на полчаса», давно бы пора возвращаться. И «на часик» – так пора бы. А он – дальше.
Дорога по раменью обогнула целый лес – и вышла к станции. Вот как! Казалось, заперт в пансионе, как в бутылке, совсем замлел, – а тут!..
И едва взяв пустой телеграфный бланк, ещё не надписав и адреса – Могилёв, Ставка, генералу Свечину, – уже был снова воин.
А текст: телеграммой московскую квартиру вызови срочно официально Егор.
А то ведь и из Москвы не вырвешься, уже похоже.
Круто-быстро назад. И с опозданием вспомнил: а что ж бы Ольде?.. Почему же ей не послал?
Ещё привычки нет. Ощущения нет, что теперь – всеми телеграфами, всеми почтами они связаны, что Ольда – есть у него! (Впрочем, в последний петроградский вечер он успел позвонить ей, что заедет в Могилёв, можно туда написать.)
Ольда – есть, а как будто и затмилась. За эти четыре дня – далеко, глухо отступила. Уже нет того горячего тока в серёдке груди, как она оплескивает… Уже надо усилие, чтобы ярко вспомнить.
Он весь – новый был с ней. А от него требуют – быть прежним.
Весь продутый от затхлости, от тяжкости, возвращался Георгий терпеливый, наклонный как можно мягче, любовней разговаривать с Алиной.
Но на первом этаже хозяйка, которую разбранила Алина за расстроенный инструмент, предупредила:
– С вашей женой плохо!
И – сразу ударила ему забытая утренняя её угроза!! То-то! то-то отпустила его так легко!
Он метнулся наверх, перепрыгивая ступеньки, – по коридору вихрем – дверь номера распахнута – горничная от кровати Алины:
– Уже лучше.
Алина лежала навзничь, бледная, одетая, только ворот рассвобождён, одна рука на грелке, другая на грелке, и грелка же под ступнями.
Был – сердечный приступ. Через два номера нашёлся доктор, он смотрел. Теперь ничего, проходит.
И горничная уходила.
Обронив папаху, на колени перед кроватью жены опустился Воротынцев:
– Линочка! Что с тобой? Как случилось?
И ласково гладил – по руке, по плечу, по лбу.
Бледность безкровия была в ней. И говорила она ещё плохо:
– Ты не подумай, что я что-нибудь… Само так схватило… Пошли мурашки по плечам, по рукам, стали кисти неметь… Я начала писать тебе вон… И не могла кончить, свалилась…
На столике лежала записка – гостиничный случайный листок, недоточенным двоящимся карандашом – и что за буквы! Изуродованные, перегнутые, как корчась каждая от боли, самая малая черта еле выписывалась немеющей рукой, не угадать алининого гордо-разбросчивого почерка:
«Жоржик, мне очень плохо. Ты не подумай, что я са…»
Думала, что умирает. И скорей писала ему, чтобы он не подумал…
Ненаглядная моя! Трогательная моя!..
Шинель – с плеч, и опять к ней, присел на обрез кровати:
– Тебе – лекарство дали? – (Кивнула. Детски-удовлетворённое выражение.) – Теперь лучше? – (Кивнула. Что за ней ухаживают, внимательны к ней.) – Бедная ты моя!
Гладил волосы ей, убирая со лба:
– Я никогда тебя не оставлю, ты не думай! Я – и не собирался тебя покидать.
Такая сжатость! Такая жалость! Такая теплота: дружок ты мой бедный, чуть я тебя не погубил!
Алина лежала с размягчёнными глазами и, кажется, даже счастливая.
58
И потом была она опять светла. И послушлива вернуться в город. В мягком рассеяньи возвращалась.
Но при подъезде к вокзалу – затемнилась. Предупредила:
– Не хочу домой! Домой – не могу!!
И даже озноб стал её бередить. Хмурые косые перебеги покатились по её лбу и щекам.
Она боялась удара перейти через порог своей обыденной квартиры? Через повседневный порог ей невозможно было перенести своё нынешнее уравновешенное, так трудно давшееся состояние: что-то должно было крахнуть. Контраст обстановки, это можно понять. Но что же делать? Не мог Георгий для семейного лада теперь навек завязнуть тут.
Ему самому не только не тяжко было переступить порог своей квартиры, но – тянуло туда: хоть один бы вечер за всю эту безтолковую поездку, как он любил, – тихий бы вечер, да посидеть дома, покопаться в милых ящиках письменного стола, кое-что найти, мелочи задуманные. Нет, видать не судьба. Свой же дом и не давался, как заговоренный клад.
Уехать бы в Могилёв сегодня же вечером? Никак не оставить Алину одну, никак, это видно. Ещё завтра ли отпустит? Вся надежда на телеграмму от Свечина.
Вот затеял так затеял, ног не вытащить.
Но и по косым перебегам на лице жены понял он, что дома им вечер не просидеть, что-то взорвётся. С Алиной вот такой – это как с гранатой на боку, ослабив предохранительное кольцо. Хоть в кондитерской «Дези» пересидеть, два шага не дойдя, а не дома.
И вдруг придумал. В тот проезд Москвы, две недели назад, он бегло встретил на Остоженке подполковника Смысловского, артиллериста, который был с ним под Уздау, а теперь жил раненный в Москве и звал к себе в гости – неподалеку, на Большой Афанасьевский, там целое гнездо их, Смысловских. Так сегодняшний тягостный вечер и можно бы провести у них, а домой только заскочить переодеться.