Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Идут!
– Кто идёт?
– Да чёрт их знает, выводи!
Ну, скомандовал «в ружьё», разобрали винтовки, потопали по лестнице.
А снаружи – солнце, мороз лёгкий.
На убитом, уезженном снегу развернулись фронтом против Невского, поперёк него.
Видели: по Невскому, по мостовой, надвигается толпа. И – два флага над ней красных.
А обстановка нисколько ж не боевая: теснится публика прямо на солдатские ряды, сзади и сбоку, и подговаривает, да не отчаянно, а весело так, подбивисто: «Солдатики, не стреляйте! Смотрите не стреляйте!»
Кирпичников, оглядясь, офицер не вблизи, тихо:
– Да не бойтесь, не будем.
И что в самом деле за задача такая: среди города, среди народа стоять – и в народ же стрелять? Солдатское ли это дело?
А попробуй – команды не выполнить?
А толпа с флагами – валит, ближе. И почерней одета и почище, и из простых и из образованных. И кричат:
– Не стреляйте в народ, солдаты!
Но и сами не верят, как играют.
Штабс-капитан стоит не слишком струной, не строго смотрит. И никакой команды не подаёт.
Кирпичников подошёл к нему, тихо:
– Ваше высокбродь, они ведь идут – хлеба просят. Пройдут – и разойдутся, ничего.
Штабс-капитан посмотрел, плечами пожал. Он – в вольном
Да Тимофею и самому тут надоело, но задержали его в батальоне как хорошего обучающего.
А передние в толпе замялись. Смотрят на офицера, не идут дальше, на площадь.
Штабс-капитан улыбнулся, отмахнул ладонью лихо: проходи, мол, проходи!
Толпа разделилась – и стала огибать оба фланга солдатского строя. Сперва робко, потом смелей.
Потом кричать стали:
– Молодцы, солдаты! Спасибо!
А дальше громче:
– Ура-а-а!
А там, дальше, на площади, – вот тебе, стали собираться к царскому памятнику на коне. Нисколько не расходятся.
Худо дело. За это нас не погладят.
И там – заговорили крикуны с мраморного стояла.
О чём – сюда плохо слышно.
А то бы и послушать.
Из его роты ефрейтор Орлов, питерский рабочий, важивал его тайком на одну квартиру на Невской стороне. Простая квартира, рабочая, в посёлке Михаила Архангела. И из других запасных батальонов там приходило солдат пяток. И два студента всё-всё разъясняли им, какие были цари, все кровь народную лили и за счёт народа пировали. И – такие же все дворяне, и такие же – петербургские все правители. А теперь, вкупе с иными генералами, торгуют кровушкой русского солдата. И измену – передают немцам. И Распутин к этому приложен, а царица с ним валяется. И вот куда мы идём. И вся эта война нашему народу совсем не нужна.
Чего и правда, чего и наболтали. А сердце аж захолонывает.
Придумал штабс-капитан, махнул: уводи!
Верно. Нам теперь хуже тут стоять.
Ушли пока в дворницкую.
13
Меж четырьмя бронзовыми конями Аничкова моста
мчатся живые два! – красавцы-кони! –
извозчика-лихача –
мчат легковые санки, в них ездоки –
солидный господин, уверенный и с улыбкой,
и дама рядом, с меховым воротником, в широкой шляпе с перьями.
Но на самом скате с моста – кони поёжились, замялись, заплясали на месте,
извозчик откинулся – изумлённо или в страхе, –
= молодой мастеровой в поддёвке, шапке набекрень – стал на пути, не побоялся, руку поднял –
и так остановил коней. Одного за узду – и обходит,
показывает взмахом: слезай, мол, слезай!
Извозчик – надулся, лопнет, а господин –
господин монокль откинул, улыбается, недоразумение просто:
– Товарищ! Зачем же так? Я тоже – за свободу! Я – корреспондент «Биржевых Be…»
= Но не для того парень под скок становился:
– Биржевой? Накатался! Сле-зай!
= За локоть сдёрнули с саней господина.
Господин – своё загалдел, дама – закудахтала, но слезают, извозчик – своё,
= ну! взамен вспрыгнули с двух сторон приятели:
– Гони!
Извозчик ощетинился:
– А кто мне заплатит?
= Парень в санках в рост, обеими руками размахнулся вольно – да на плечи извозчику, хлоп!
– Е-дем!
По-ка-тили!
Покатили ребята, не спрашивай почём, – да вдоль по Невскому!
Вдоль по Невскому
если глянуть вдаль
= что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо. Остановили их.
= Пассажиры в трамвае –
по-разному.
А в общем, что ж? – выходить, да пешком.
На Казанском мосту,
как проглядывается Спас-на-Крови вдоль канала,
смешанная толпа рабочих, баб, по одёжке видно, что с окраины, и подростков.
– Дай-те хле-ба!
И не все, но голоса отдельные тянутся вместе стянуть:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Иди на борьбу с капита-а-а-лом!
И – вырвался вверх красный флаг! Подняли там в середине.
И крик молодой надрывный, звонкий, одинокий:
– Долой! полицию! Долой! правительство!
А – хода им нет: тут же – конница,
кончилась песня,
драгуны наезжают конными грудями на рабочих – и
теснят их вбок – туда, вдоль канала.
Негрубо, без шашек – туда, к Спасу-на-Крови.
И флага не стало – упал, убрали.
Гул неразборчивый. Утихающий ропот. И только мальчишеские сдруженные весёлые голоса:
– Дай-те-хле-ба! дай-те-хле-ба!
= А на тротуарах – публика почище,
хорошо одетая.
Смотрят зеваками сочувственными,
но радости – как будто и поуменьшилось.
Церковь Знамения.
Памятник Александру III, на красном граните. Император-богатырь, вросший конём навеки в параллелепипедный постамент.
Тяжесть, несдвигаемость.
И – пятнадцать конных городовых,
отлитых молодцов, живые памятники,
с шашками наголо, не усмешечками, как казаки, –
цокают
навстречу. А – шутить не будут.
А – не будут!?
Из глубины от нас – сви-и-ист! ви-и-изг!
А тут, через площадь от Лиговки, – ломовые сани тащатся,
воз дров.
Сви-и-ист! Ви-и-изг!
И чья-то рука протянулась –
хвать полено!
да и – метнула в конного.
Со всей его гордостью, твёрдостью – а поленом в бок! Не хотел?
Метко наши ребята бросают – чуть не свалило его.
И лошадь завертелась.
А – пуще свист на всю толпу! и – орут!
и десяток бросился к тем поленьям – разбирать да швырять,
из-за воза, как из-за баррикады.
Двое конных было сюда – а тут нас и не возьмёшь.
Полено! – полено! – полено! – полетели как снаряды!
И помельче летят – то ли камни, то ли лёд.
А – свисту!
Перепугались лошади. Закружились – прочь уносят. В коне их сила – в коне их и слабость.
А одни ускакали – другим конным тоже не оставаться –
завернули – и прочь, туда, к Гончарной.
= Один только коняка не шелохнулся –
Александров. Конь-то – из былины.
И – Сам.
= Площадь – свободна, и всю запрудила толпа с Невского.
И что ж теперь? – Митинг!
И где ж? Да на постаменте ж Александровом, другого возвышенья и нет.
Взбираются кто как горазд.
Крепко ты нас держал – а вот мы вырвались!
И кричат – кто что придумает, люди-то все случайные, говорунов ни одного:
– Долой фараонов!
Ура-а-а-а!
– Долой опричников!
Толпа-то на площадь вся вывалилась, а в устьи Невского, замыкая его –
полусотня казаков.
Чуть избоку на конях, снисходительно. Щёголи.
Так получилось – они тоже вроде на нашем митинге.
С нами!!
– Братьям казакам – спасибо! Ура-а-а!
– Ура-а-а-а-а!
Ухмыляются казачки, довольны.
А ура – гремит. Ура-а-а-а!
И что ж им, чего-то делать надо?
А – раскланиваться придумали.
Раскланиваются на стороны.
Как артисты.
Кто и – шапку снимет, поведёт низко чубатой головой.
С нами! Казаки – с нами!
14
Одно горе всегда выталкивает другое. Корь, как тёмный огонь, охватывала одного ребёнка за другим – и подняла мать, совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий месяц.
Началось со старшей, Ольги, всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, – на 22-м году уже не детская болезнь, опасно очень. Потом – у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным, подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с сильной головной болью уже и у Татьяны – главной сиделицы, умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу, ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой, со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год…), а помощь малая и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в своём привычном платьи сестры милосердия, она переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.
И в первый день та же корь перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное – она не могла дышать, боялась задохнуться, сидела в постели, – она ещё кроме всего была мнительная, легко поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней.)
Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне, – она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно, и сама выхаживала своих, Анастасию – от дифтерита, Алексея – во всех его болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока пяти лет называла себя руиной.
Слава Богу, сейчас Алексей болел не в тяжёлой форме, для него всякая болезнь – насколько страшней. Но – что теперь будет с ним вообще, после смерти Друга? Убили – Единственного, кто мог спасти наследника. Теперь можно было только мучительно ждать неотвратимого несчастья. Григорий когда-то предсказывал, что через 6 недель после его смерти жизнь наследника будет в большой опасности и вся страна окажется накануне гибели. Правда, вот истекло уже 9 недель, но страх не исчез.
И как раз этой чёрной осенью Друг стал предсказывать лучшее: что выходим изо всего дурного, что осилим врагов. Впрочем, когда в последнее свидание в домике Ани Государь попросил при прощании: «Григорий, благослови нас всех», – Друг внезапно ответил: «Сегодня – ты благослови меня».
Предзнавал?
И государыня, как предчувствовала, в декабре виделась с ним едва ли не через день, – она искала поддержки в той смертной травле, которою была окружена. Сгустилась вокруг столичная ненависть и злословие – и с самыми близкими встречалась царская семья под покровом ночи и тайно.
В самый день убийства государыня послала Аню отвезти Григорию икону, привезенную из Новгорода. Воротясь, та рассказала, что поздно вечером Друг едет знакомиться в дом Юсуповых с Ириной. Государыня удивилась: какая-то ошибка, Ирина в Крыму. А – не придала значения, не предупредила. Как постигает нас затмение! Утром 17-го позвонила дочь Григория, жившая при отце: как уехал поздно вечером с Юсуповым, так и не вернулся. И тут ещё не придала значения. Через два часа позвонили из министерства внутренних дел: постовой полицейский показывает, что пьяный Пуришкевич, выбежав из дома Юсупова, объявил, что Распутин убит. Потом военный мотор без огней отъехал от дома. Но и тут, уже поняв, что случилось дурное, государыня не могла поверить в смерть Божьего человека! Затем стали звонить сами убийцы (но ещё она не знала, что убийцы!): Дмитрий, прося принять к чаю в 5 часов. Отказала ему. Затем – Юсупов, прося позволения приехать с объяснением, звал к телефону Аню. Не позволила ей подходить, а объяснения пусть пришлёт письменно. Вечером принесли безстыдное трусливое письмо Юсупова, где клялся великокняжеский лжец, что Григорий в тот вечер у него не был: была вечеринка, перепились, а Дмитрий Павлович убил собаку. Лишь через два дня у проруби близ Крестовского острова нашли галошу Григория, затем водолазы нашли и тело: руки-ноги его были спутаны верёвкой, пальцы правой руки сложены как для креста, огнестрельные раны, рваная рана от шпоры – били шпорой, – но и ещё был жив, когда бросали связанного в воду: лёгкие ещё действовали, вскрытие нашло их полными водой.