Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Рузский держался важно и берёг слова. Представил Государю на листах расклеенную ленту ночного разговора. (И удивился, как царь за ночь ещё покоричневел и ещё прорезались овальные глазные подводы, как рытвины, в сером свете вагона.)
Сели. Государь стал про себя читать. Медленно, так медленно, фразы не укладывались. Простая работа грамоты – читать печатные буквы, вдруг стала ему трудна.
– Нет, – попросил. – Читайте вы, Николай Владимирович.
Рузский взялся читать – монотонно и с перерывами, как учитель, чтобы его усваивали.
Ах, т'aк Николай и предчувствовал, так теперь и осел: его высшая жертва,
Одна из страшнейших революций?! Вообразить ли, что там творится!
И что в Царском?..
Но подкреплял себя, что этот шут Родзянко может всё и наворачивать, по своему размаху. Такого-то ужаса может и нет, а добавляет, чтобы добавить себе потом заслуг, как он справился.
Но когда Рузский прочёл, что династический вопрос стал ребром, – и колко выговорил это слово, – это ребро кривым сверлом прошло наискось через государеву грудь.
И не оставалось долго загадкой, тут же и разъяснение: отречься в пользу сына при регентстве Михаила.
Отречение???
Вдруг от него ждали – отречения?!
Это никак не помещалось. При живом здоровом отце – искусственное регентство? Зачем?
Что-то стало ещё труднее вникать. Однако смысла уже и не могло добавиться, – куда же дальше?
Государь встал. (Встал и Рузский.)
Прошёлся к окну. Смотрел на безсмысленный перрон.
На водокачку. На серое здание. Одинокую цистерну.
Вдруг – как бы ознобляющая сень необъятного просторного шатра распахнулась над ним. Полное отречение? Боже, да ведь в этом есть даже святость.
Вам так хочется давно? Вам так надо? Ну, возьмите.
Правьте. Если вы думаете, что это сладость. Кого так манит власть. Кто до неё так жаден.
Отречение? Взмах щедрой руки. Это – не мелкая торговля об ответственном министерстве, не сгибание монаршей шеи под хомут Думы.
Отречение – освобождение. Других – от себя. Себя – от неподымного бремени.
Уж теперь-то, согласясь на ответственное министерство, – естественно и отойти?
И – отшатнулся: нет, это – искушение. Блаженное искушение. Он – помазанник, как он волен?
Что ж – Михаил? Куда Михаил? Вся его безпутная история с Брасовой, неспособность бороться со страстью. После смерти Георгия и до рождения Алексея считался наследником, но никогда серьёзно не готовился к трону. А в эти последние дни кто-то научил его вмешаться.
Георгий! Как несчастно и рано! И в грузинских горах, как и не на родине, в Абастумане, где он упал в удушьи, стоит на черном мраморе часовня, с золотой славянской вязью под куполом: «Блажени чистiи сердцемъ, яко тiи Бога узрятъ». Тоскливая одинокая смерть. Но и светлый удел.
Блаженны чистые сердцем…
И давно уже свыклись с его смертью, и не вспоминаем. А вот когда проступило: ах, отчего ж его нет? Он и старше был Михаила и серьёзней, и может быть, ему бы удалось то, что не вышло у Николая: управлять не в ссоре с обществом.
Если бы было кому передать – разве бы Николай держался? Он бы охотно передал. Чт'o в этой власти, кроме вечного безпокоя?
Но: спасётся ли Россия от его отречения?.. Не пошатнётся ли в глазах народа трон?
– Для блага России, – выговорил он пересохше, – для блага народа я – всегда отошёл бы в сторону. Но если вдруг сейчас объявить о моём уходе – да разве народ поймёт? Разве примет?
А генерал Рузский – этого и не говорил. Он – ничего подобного не сказал – ни сейчас, ни ночью с Родзянкой. Он? Он только ленты принёс, это в лентах написано.
После вчерашнего изнурительного выматывания с ответственным министерством – Рузскому и в голову не могло вступить, что Государь согласится обсуждать ещё большее – отречение. Но если он, вот, отозвался, то… Сказать?..
Генерал Рузский может добавить, что утром телеграфировал Лукомский. И он…
Лукомский сказал – от себя. Но это не выглядело как «от себя». И не могло быть «от себя». И ничего бы не значило «от себя»… Тут нужен более прочный рельеф.
…И Ставка настоятельно думает именно так: отречение – неизбежно. Никто не хочет кровопролития, и все хотят спасти армию от этой анархии. Спасти для победы.
Да разве хочет кровопролития Николай?! О Боже, чтоб не допустить пролития дорогой русской крови!.. Или меньше их он хочет для России победы?
И ещё вот: новости, переданные Ставкой ночью для Его Величества. Арестованы многие бывшие министры и председатели Совета министров – Горемыкин, Штюрмер, Голицын.
Бедные невинные старики.
И в Москве по всему городу митинги, и генералу Мрозовскому предложено подчиниться новой власти. В Петрограде – непрерывный поток приветствующих Думу, и в том числе – великий князь Кирилл Владимирович во главе гвардейского экипажа, представился лично и отдал себя во власть Думского Комитета.
Государь вздрогнул. Болезненная измена. Не Кирилл – завистливый, злопамятный, всегда живший в соревновании двух ветвей династии, в обиде, – не удивительно. Но – Гвардейский экипаж! – особенно любимый. Но эти чудесные моряки, бывало сопровождавшие на императорской яхте.
Государыня императрица выразила желание иметь переговоры с председателем Думского Комитета.
Ах, Солнышко! Ах, родная! Как ей безвыходно! Как унизительно.
И ещё: вчера в Государственную Думу явился Собственный Конвой Его Величества – и тоже принял сторону восставших. Просил арестовать своих офицеров.
Как?? И – они?..
И – Конвой?..
Вот этого удара Николай не ожидал и не мог скрыть. Он изменился в лице, в голосе, не устоял на ногах, сел. Всё вместе происходящее в обезумевшей столице за все дни так не потрясло его, как это маленькое довесное известие. Накануне он стойко снёс измену царскосельского гарнизона: туда неразумно были вставлены и случайные части, много запасных. Могли изменить ему хоть все великие князья (это почти и было так), всё дворянство (это было совсем не прежнее благородное дворянство, но опустившиеся корыстные люди), весь Государственный Совет, наполовину назначенный самим Государем (а Государственная Дума и вся была из врагов), – но как мог изменить Собственный Конвой, эти чудесные отважные и добродушные кубанцы и терцы, которыми так гордился их Государь?! Они, жившие почти семейно с августейшей семьёй, – их каждого знали по имени, засыпали подарками их семьи, устраивали с ними общие ёлки, на Пасху с каждым христосовались, – как они могли пойти кланяться Думе? что их туда погнало? (И что же теперь с семьёй? Она в руках бунтующей черни?..)