Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
А Гучков, здороваясь с ним, это самое и выговорил запросто, или даже рассеянно, почти как говорят дежурную любезность: что дом министра разгромлен, и он, Гучков, не знает, что сталось с семьёй.
Гучков переступал тяжёлыми ногами, как победивший полководец, приехавший диктовать мир. А Шульгин застеснялся: он ощутил себя совсем не к императорскому приёму, не вполне помыт, не хорошо побрит, в простом пиджаке, уже четыре дня в таврическом сумасшествии. Только сейчас он сообразил, насколько далеки они от церемониала, насколько внешне не подготовлены присутствовать при великой минуте России.
Государь был в соседнем вагоне и тут вошёл – не обычной своей молодой лёгкой походкой, однако стройный, как всегда, ещё
Дожил император! Своего семейного, личного врага он ожидал как избавителя и сердцем торопил встречу все эти ужасные семь часов от дневного отречения до приезда депутатов. За эти семь часов он выдержал со свитой чай, обед. И читал подбодряющую телеграмму Сахарова. И безнадёжную Непенина: что если отречение не будет дано в несколько ближайших часов – наступит катастрофа России. И в телеграмме Алексеева уверенное заявление Родзянки о сформировании самозваного правительства, и как оно само себе выбрало генерала на Петроградский округ. И несколько раз перечитывал проворно подготовленный дипломатической частью Ставки Манифест об отречении, впрочем благородный.
Вероятно (он боялся), в этот раз глаза его не скрыли и растерянности и надежды: может быть, депутаты привезли ему смягчение? Он спешил угадать: чт'o привезли? Он готов был на ответственное министерство и готов был своего ненавистника Гучкова сделать председателем Совета министров (и потом работать с ним и сносить его доклады), – только бы окончилась эта мучительная тяжба с Петроградом, а сам император мог бы безпрепятственно следовать в Царское Село.
Так известны были здесь все лица, что встречавшим не пришёл даже вопрос – спросить у приехавших полномочий от Государственной Думы на этот приезд и переговоры. А депутаты даже ни минуты не подумали ни в Петрограде, ни по пути о таких полномочиях.
Они сошлись как лица несомненные и в обстоятельствах несомненных.
Несомненных – но достаточно ли известных Государю тут, во Пскове?..
Государь сел к небольшому квадратному столу у стены, с каждой стороны на двоих, слегка ослонясь о зеленоватую кожаную обивку стены. Гучков и Шульгин – по другую сторону, против него, Фредерикс – на отдельном стуле, посреди комнаты. В углу, за другим маленьким столиком, – свитский генерал Нарышкин, начальник военно-походной канцелярии, занёс карандаш над бумагой, записывать.
Понимая, что главный из двоих – Гучков, Государь именно ему кивнул говорить.
О, сколькое мог Гучков высказать этому человеку! Сколько уже было между ними докладов – в Девятьсот Пятом и Шестом году принятых доверительно, так что возбуждалась большая надежда на действие; потом, председателем 3-й Думы, непонятых, отвергнутых. И ещё сверх того в разное время сколько готовил Гучков мысленных докладов царю, монологов к нему, разоблачительных писем! Не изгладился, не забылся ни один рубец минувшего десятилетия. Но – ускользнул уклончивый венценосец ото всех тех монологов, утекло время, – и выговаривать всё то сейчас упречно – было поздно, разве только наслаждением мести. И – улавливал Гучков сейчас в глазах царя и невраждебность, и – неуверенность.
Так надо было идти кратчайшим путём прямо и – доломить августейшего собеседника, не дававшегося никогда до конца.
И Гучков стал говорить – просто, по очереди, как оно всё есть:
– Ваше Величество. Мы приехали доложить о том, что произошло за эти дни в Петрограде. И вместе с тем… посоветоваться, – (это он удачно выразился), – какие меры могли бы спасти положение.
К чему он не стремился – это к краткости. Путь до конца и желательный вывод был ему чрезвычайно ясен, но и сам он не мог его выговорить без подготовки, – и тем более в подготовке нуждался император. Именно долготой, обставленностью, убедительностью речи мог Гучков лучше протолкнуть царя через предстоящую хлябь колебаний и сомнений. И вот он подробно рассказывал теперь, как это всё началось, сперва с разгрома булочных, с рабочих забастовок, разные случаи с полицией, как перекинулось в войска, какие пожары учинились, всё и правда стояло перед глазами, – эти пожары, и костры на улицах, автомобили со штыками, депутации к Таврическому. Каков паралич прежней власти. Как шли под снегопадом пулемётные ораниенбаумские полки… А затем – как и Москва присоединилась вся дружно и без борьбы. То, что в обеих столицах не было сопротивления, особенно важно было для его аргументации, да это и самое поразительное было: власть оказалась даже и несуществующей!
– Вы видите, Ваше Величество, это возникло не от какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота… – Он не задумывал так выразиться, но язык выразился сам, невольно влачась на место преступления, как тянет часто преступника. – Но это – народное движение, которое вырвалось из самой почвы и сразу получило анархический отпечаток. И именно этот анархический характер движения наиболее пугал нас, общественных деятелей. И, чтобы мятеж не превратился в полную анархию, – мы и образовали Временный Комитет Государственной Думы. И начали принимать меры, чтобы вернуть офицеров к командованию нижними чинами. Я сам лично объехал многие части и убеждал нижних чинов сохранять спокойствие. Однако кроме нас в том же здании Думы заседает и другой комитет – рабочих депутатов, и мы, к сожалению, находимся под его властью и даже под его цензурой. Их лозунг – социалистическая республика и землю – крестьянам, а это захватывает солдат. И есть опасность, что нас, умеренных, сметут. Их движение захлёстывает нас. И тогда Петроград попадёт весь в их руки.
В таком раскрыве истинного состояния была, может быть, нерасчётливость, которой Гучков не учёл: ведь их Временный Комитет считали здесь всевластным правительством, только потому и переговоры вели, а иначе: кто они? зачем?
Но, иногда встречая неприкрытые искренние глаза Государя, Гучков уловил, что в глазах его вот погасают какие-то слабые блески надежды, которые, кажется, были вначале. Такая полная правда имела, очевидно, влияние на Государя более верное: они, приехавшие, – умеренные, а не лютые враги престола, как рисовалось когда-то, и возникал наклон: не подчиниться им как реальной власти, но – помочь им как, оказывается, полусоюзникам.
Иногда Гучков взглядывал в лицо Государя, но большую часть речи даже и не смотрел, с приопущенной головой, глаза в стол, – лучше ли сосредоточиться? или стесняясь слишком открыто торжествовать над давним врагом? Почему-то он избегал прямого взгляда.
Он волновался. Говорил глухим голосом, с остановками, не везде согласовав.
А Государь, полуспиной отслонясь к стенке вагона, тоже опустил голову и перестал смотреть на Гучкова.
Они разговаривали, как если бы были разъединены не этим столиком, но сотнями вёрст телеграфной проволоки.
А вот – безусловно убедительный и выигрышный поворот, который здесь должны почувствовать наилучше: чт'o, если мятежное движение перекинется на фронт? Ведь всё – горючий материал, и всякая воинская часть, попав в атмосферу движения, тотчас и заразится. Поэтому посылать против Петрограда войска – безнадёжно: соприкоснувшись с петроградским гарнизоном, они неминуемо перейдут на его сторону.
Такого случая ещё не было, с Бородинским полком произошло вовсе не то (впрочем, царь, наверно, и не знает того случая). Однако Гучков не только пугал, но и сам был уверен. Ещё и развязный лужский гарнизон виделся ему – ведь это уже не Петроград, отчего бы не пошло так и дальше?