Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
Шрифт:
А сейчас – пора была ехать на отпевание Дмитрия Вяземского.
Автомобиль оставил у входа в Лавру. Пока прошёл, спрашивал, в каком храме, – уже начали.
Отпевали в правом приделе. Десятка два склонённых голов он увидел со спин. Свечи в руках. И некрасивую овдовевшую Асю, с замерло вскинутыми бровями, у изголовья длинного гроба в цветах. (Цветы и от Гучкова принесли раньше.)
Пылали четыре подсвечника по углам гроба.
Взял свечу. Прошёл серединою несколько вперёд. (Не без мысли, чтоб видели, что он здесь.)
Так труден был этот переход – от забот министерства, сотен телеграмм изо всех городов и от совещания с аплодисментами, – а тут, в малолюдьи, полумраке, свечном озареньи – одинокий расчёт человеческой жизни, у которой свой масштаб, свой путь, свой конец, сквозь революции или без них.
В юности потеряв старообрядчество, не пристал Гучков и к правящей вере, да вообще он не верил в Бога, но считал полезным, нужным, соблюдал некоторые правила, Пасху и Рождество, как все в России. А год назад, умирая, – и причащался, да.
Сперва он вошёл со втолпленными мыслями – об армии, что Николая Николаевича нельзя пускать на Верховное, что Совету нельзя уступать, и как умелее провести с ними встречу. Так он стоял со свечой, по виду молебно, а внутри – отобранный прочь.
Но постепенно чтение псаломщика, возгласы священника и небесный распев «Покой, Господи…» – входили в него, умиряюще. И неловко опускаясь на колени, как не собственной волей, ощутил на всех плечах, и долею на своих, косновение той властной всепростёртой руки, под которой мы все можем вознестись или расплющиться, как расплющивался он сам год назад. И смотрел близко перед собой на свечу жизни, длины которой до конца никто не знает: носился Дмитрий рядом с ним весёлый, ловкий, отважный, не зная, что уже огарочек.
И все эти дни отгонял Гучков, а теперь распахнулось в нём несомненно: ведь этим юношей он вертел, втянул его в заговор, брал в революцию – а вот и подвёл под смерть.
А – другое затоптанное воспоминание: Мясоедов?.. Обвиняя его когда-то в шпионаже, – Гучков искренно верил. Не доказав, смыл дуэлью. Но какая находка была, когда обвиненье всплыло снова само собой, без Гучкова, – и радовался свалить на этом Сухомлинова. В борьбе владеет нами такая несомненность. Но когда умирал в прошлом январе – вдруг соткался и воплотился перед ним повешенный – невидимо, где-то там, – Мясоедов.
А всё-таки если – не виноват?..
Перекрещивался, когда все.
Панихида кончилась, прощались с умершим. Гучков пристал к рядку, дошёл – и близко увидел сохранившееся, немного изумлённое выражение этого длинного лица. Спортсмена. Молодца. Поцеловал в гладкий лоб, у венчика.
Ася осталась у головы покойного. А семья стояла в стороне, Гучков подошёл к ним. Рыданий не было. Статная, величественная мать убитого стояла прямая, неподвижно и невидяще. Усадили её.
Маленькие ещё не понимали, что произошло.
Все эти дни и часы ждали и сейчас ещё чаяли дождаться из имения их Лотарёва, из Усманского уезда, старшего брата – Бориса Вяземского с женою Лили. По его телеграмме и оттягивали отпевание, но поезд его всё опаздывал.
Гроб был цинковый, под запайку. Уже решено было: не хоронить Дмитрия здесь, в Лавре, но, по его предсмертному желанию, этой весною отвезти в отцовское Лотарёво и там положить рядом с отцом в склепе.
С сестрой Лидией Гучков вышел на паперть, посмотреть, не подъедет ли Борис.
Тут, при полном свете, возвращалась в сознание революция. И Лидия, с грубовато-решительным лицом, низким голосом, не съёживалась от неё, но находила какую-то горькую сладость:
– Меня с детства почему-то очень всегда задевала французская революция, как прямо относящаяся ко мне. Мне казалось, что в каком-то другом воплощении я в ту эпоху жила во Франции. Может быть, мне и голову отрубили там… Казалось, что если меня загипнотизировать, то я в Версале покажу двери и переходы, не известные проводникам…
Нет, не ехал Борис. Звала Гучкова на заупокойную литургию в девятый день.
Да и сегодня был уже не третий, а пятый.
Ещё сказала Лидия, что сегодня к ним на Фонтанку безтактно приезжал граф Орлов-Давыдов, добровольный прислужник Керенского, – и добивался у Мам'a, не отдаст ли она Осиновую Рощу (бабушкино имение, по финляндскую сторону от Петербурга) для содержания арестованной царской семьи. Мам'a возмутилась – она не тюремщица, и решительно отказала. Но разве решено – арестовать?..
Гучкова взбесило: что за дерзкий шут Керенский, так это он всё готовил?! Гучков и сам уже стал понимать, что задержание и охрана царской семьи неизбежны, он и сам вчера дал Корнилову инструкцию, – но почему это делает Керенский?!
Чёрт знает, что у нас за правительство: всё идёт по шушуканьям и частным встречам, по двое, по трое.
466
Гучков, которого она лишь накануне называла скотом за то, что он ездил вынуждать отречение Государя, грязный человек, который мог пускать в обществе сплетни или фальшивые письма, – этот Гучков, придя к власти, зачем бы явился во дворец в половине первого ночи, попирая все следы этикета не то что к императрице, но к женщине?
Государыня так и поняла: приехал арестовать!
В этот момент она нуждалась в защитнике, в свидетеле, кого-то поставить рядом, хотя и не мог он ничем защитить, – и быстрая счастливая мысль была: вызвать Павла (а больше и некого)! Велела камердинеру Волкову тотчас телефонировать великому князю и просить приехать немедленно!
Павел уже лёг, но понял, поднялся, собрался быстро – и вместе с пасынком приехал ко дворцу за три минуты до приезда Гучкова. Государыня почувствовала себя уверенней.