Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3
Шрифт:
376
Задержать Манифест по Западному фронту – задержали, хотя где-то мог проникнуть и в войска, а это что же?
Задержали – но это не выход, так не может продолжаться.
Задержали – но больше так не попадаться. Не дёргаться больше, а вести себя с достоинством.
И – какая же причина? Что там неведомое меняется наверху?
А Ставка как задержала, так и замолкла. И велел Эверт послать им телеграмму:
Ставка в ответ: потерпите! Наштаверх составляет новую телеграмму.
Но – не слали.
А тем временем, в себе всё более удостаиваясь, заявил теперь Эверт Ставке новым тоном: что тот Манифест или какой иной, но должен быть объявлен войскам с полной торжественностью и совершением богослужения о здравии нововосшедшего монарха. И ждёт главкозап, что будут преподаны военному духовенству соответствующие указания.
Великий акт восшествия нового российского монарха нельзя сводить к трескучке юзов.
А между тем, хотя императора скрывали, – гражданские телеграфы в необычном порядке уже принесли состав нового правительства. Что ж это, правительство могло существовать без монарха? Да значит могло, раз передавали. А раз уже вчера дали прорваться петроградским новостям – то теперь оставалось и эти уже не задерживать. Примириться, пусть текут.
Да впрочем, почему боевой генерал должен так много заботиться, какое там правительство в Петрограде? Они и раньше менялись. Его дело – подчиняться Ставке. И соблюдать достоинство Главнокомандующего.
Однако поди соблюди! Кто б указал: где граница этого достоинства? По гражданским же телеграфам достигло эвертовского штаба распоряжение нового министра юстиции Керенского: о выпуске на свободу всех политических заключённых Минской губернии! И о том, что в Калугу (полоса Западного фронта) едет из Петрограда новый военный комендант с особыми полномочиями!
Вот так т'aк! И что теперь делать? – сопротивляться? подчиняться? Ничего не остаётся.
Новая власть сразу трясла и брала за горло.
Смутно и гадко чувствовал себя Эверт. Он как будто утерял из рук всю мощь своего Западного фронта. Будто и стоял фронт весь на месте – и будто не стало его.
Вдруг! – радостное известие. Телеграфировал сам Алексеев: что депутации – самозваны, что это просто революционные разнузданные шайки, – и принять самые энергичные меры! – и захватывать их и судить полевым судом!
Вот это так! Вот это – по-нашему! Такой язык не вызывал сомнений! И давно бы так!
Вторые сутки из жара в лёд перепластывали Эверта – но этот возврат был радостен, силы возвращались! Бодрый Эверт приказал немедленно назначать на главные узловые станции, оставшиеся теперь без жандармов, – команды под началом твёрдых офицеров. Надо было спешить, навёрстывать двое утерянных суток.
Да всё ещё можно было наверстать! – и снова те полки обратить на Петроград, и вдвое, и втрое! – если бы повелел Его Величество Государь Михаил II!
Но почему-то он таился и разрешал таить о своём воцарении.
А тем временем лысый невозмутимый Квецинский с лохматыми бровями принёс новую длиннющую телеграмму Алексеева.
Алексеев объяснял Главнокомандующим, что петроградские деятели и Родзянко – обманывали их всех! Не объяснял и тут, зачем же до сих пор держать Манифест, – но какой-то был тут петроградский заговор. Однако Алексеев будет настаивать.
Ну, наконец-то! Не твёрдый тон, но хоть твёрдые нотки. Почему ж не вчера донеслась от Алексеева такая трезвая речь? Не было бы этого всего генеральского обморока и запамятованья – тогда, может, и отречения бы не было?!
Предлагал теперь Алексеев: для установления единства созвать в Могилёве совещание Главнокомандующих. И так показать влияние на ход событий.
Да чёрт раздери и двадцать раз по матушке – ну конечно же так! Ответ Эверта был – да! да! – естественный ответ генерала Действующей армии, если его командование не расслабло.
Но разрешали ему, как он и просил, посоветоваться с Командующими армиями. Уж теперь два-три часа не были потерей, надо и посоветоваться.
377
Во всю обратную дорогу изо Пскова как-то и в голову не пришло Гучкову самое простое: а вдруг Михаил откажется? Такого он почему-то не воображал. Только когда в депо закричали и хотели его то ли стащить, то ли арестовать, то ли хуже, – пошатнулось в представлении: да уцелеть ли Михаилу царём?
Депо сотрясло Гучкова. Знал он холодную ненависть дуэлянтов против себя, – но массовая толпяная ярость оказалась – куда! И – как ей сопротивиться? Безсилен. Оглушило. Как вышел из смерти.
А вступив в придавленный воздух совещания на Миллионной, Гучков и стал понимать: вот откажется сейчас Михаил – и что делать?
И только тут его прокололо, что это – он виноват: легкомысленно принял отречение у царя. Почему-то не ожидал этого шага Николая (а для Николая так естественно – сохранить для себя сына, да ничего другого и быть не могло). И Гучков растерялся, и по-русски потянуло на щедрый жест – подарил ему сына.
А теперь – закачался весь трон.
И с тем большим сочувствием слушал Гучков сейчас неиссякаемую речь Милюкова. Знал он за ним исключительную способность упираться в занятой позиции, варьировать аргументы, а стоять всё там же, – но сегодня и он был удивлён неистощимостью милюковской аргументации в речи, казалось, безконечной, во всяком случае часовой. Неистощимость была в том, что, исчерпав доводы, как подвигнуть к решимости Михаила, он разворачивал новую сеть доводов, как убедить своих неубедимых коллег, что другого выхода нет для них самих. А затем покрывал ещё новой крышей, что другого выхода нет и для всех, и для России самой.