Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2
Шрифт:
Гучкову не хотелось принимать государева варианта. Но утомлённый мозг не мог найти сильного аргумента против.
Да он так был поражён, до чего ж не сопротивлялся царь отречению! Десятилетия жившим под этой императорской махиной вообразить и ожидать такое – было невозможно! Такой успех шёл в руки сам – как было его не брать? Одним шагом Гучков совершал уникальный поступок в русской истории, обуздывал, быть может, революционную смуту – да ещё и спасал монархический принцип!
Да кажется – их решения никто и не ждал: Государь не возвращался. Он счёл
Да рассуждать от обратного: если сейчас не согласиться – значит, отречения не будет вовсе? Значит, они уедут с пустыми руками. А при их положении таврических пленников – дело отречения просто передастся наглеющему петроградскому сброду, Совету рабочих депутатов? Худшая беда, которой надо избежать. Это будет – гильотина и республика…
Значит, надо брать такое отречение, какое дают. Тут и выбора нет.
Главное – скорей бы его получить, через час уже уехать, скорей бы объявить в Петрограде!
В салоне разговаривали. Умели они тут, при Дворе, держаться, но был раздавлен Фредерикс, голова его свешивалась. Гучков подбодрил его, что узнает, примет меры и выручит графиню.
За этот час на перроне между императорским и депутатским поездами собралось разных человек сто, читали раздаваемые революционные листки, покрикивали «ура!». Офицер охраны хотел приказать рассеять эту толпу, но флигель-адъютант остановил: Его Величество приказал никого не трогать и не разгонять.
К одиннадцати ночи крики на платформе всё усилялись и подступали к императорскому поезду. Под эти крики в другом вагоне и составлялся текст отречения. А Гучков, пользуясь пустой паузой, вышел на заднюю площадку салон-вагона и объявил возбуждённой толпе:
– Господа, успокойтесь! Царь-батюшка с нами вполне согласен. И дал даже больше, чем мы ожидали.
– Ура-а! ура-а! – ещё усилилось.
В четверть двенадцатого Государь вернулся – не более потрясённый, чем уходил, всё в том же самообладании, и протянул два листика, отпечатанных на машинке:
– Вот акт. Прочтите.
Все поднялись ещё при входе Государя, стояли теперь, и Гучков, а сбоку Шульгин, склонясь над столом, читали перебегами вполголоса.
– В дни великой борьбы с внешним врагом… Начавшиеся народные волнения грозят отразиться на ведении упорной войны… В эти решительные дни почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение… и в согласии с Государственною Думою признали Мы за благо отречься от престола государства Российского… Не желая расстаться с любимым сыном Нашим… передаём наследие Наше брату Нашему… Призываем всех верных сынов Отечества… вывести на путь победы, благоденствия и славы…
И – как Германия жаждет поработить Россию. И – как для русской победы удаляется Государь.
Рузский видел, что это – далеко не тот Манифест, который прислали из Ставки. Неужели же царь сам так быстро и гладко пересоставил?
Гучков ничему не возразил. А Шульгин, точнее следуя конституционному духу, пославшему их, предложил, чтобы великому князю Михаилу Александровичу было указано принести всенародную присягу верности законодательным учреждениям.
Государь нахмурил лоб, подумал, приписал: «принеся в том ненарушимую присягу».
Шульгин пожал губами на стиль: всенародную не поставил, а какая ж присяга бывает другая как ненарушимая? Но спорить не стал.
Он предложил, чтобы было помечено тем временем – тремя часами дня, когда Государь и без них пришёл к решению отречься.
Чтоб и не упрекали потом, что отречение вырвано депутатами.
Для Гучкова, напротив, такой пометкой умалялась его миссия. Но он смолчал. Пометили тремя часами дня.
И Государь размашисто подписал отречение – простым карандашом.
Гучков сообразил, что подлинным Манифестом в такое смутное время не хочется рисковать, нельзя ли отпечатать ещё и второй подлинный и оставить у Рузского?
Понесли отпечатать ещё один.
Теперь предстояло им троим – бывшему Государю и двум делегатам нового правительства, лицом к лицу промолчать двадцать минут.
Впрочем: нельзя же всё бросить как чужое. Порядок не должен нарушаться. Трон – брату, хорошо. А кому же кабинет министров? А кому же Верховное Главнокомандование?
Депутаты одобрили: неплохо и распорядиться. Усилить преемственность власти. И пометить часом раньше, чем отречение, чтобы было действительно.
Кому же – кабинет?
Государю не хотелось – Родзянке. Вот кого бы назначить: Кривошеина.
Депутаты посоветовали:
– Князю Львову.
Хорошо.
А Верховное Главнокомандование – конечно, Николаше, кому же.
Писались указы Сенату. Это укрепит обоих.
Отдали на перепечатку.
Вот – и молчание.
Потом, потом… Самое трудное – говорить о себе. Какое-то небывалое состояние – без короны. И куда же?…
Ещё не найден тон: кто кому здесь подчинён теперь или нет? Нехорошо поступать самовольно, но унизительно и спрашивать…
Государь подёрнул плечом.
– Не встретится препятствий, если я поеду теперь в Царское Село?
Гучков поднял лоб как преграду. Ещё днём он так и предполагал, но… За спиной царя он увидел властную злую осанку своей главной врагини.
(Соединиться ему – с волей? Нельзя, может и отречение взять назад).
Вслух он не запретил. Но весь напрягшийся вид его, краснота лба. Но само молчание. Затянувшееся.
Потом сказал, что в Луге мятеж. Нельзя гарантировать безопасного проезда.
Государь чуть заметно качнулся – и обмяк как от удара.
(Нельзя в Царское? А только этого он и хотел. Для того и торопился скорей выполнить вот эти все формальности. И – нельзя?…)
С точки зрения общего спокойствия? Ну, это правда, может быть. Для блага России.
Да ведь он в Царское хотел – только на время, пока выздоровеют дети. А потом вместе с ними – в Ливадию бы…
А теперь – куда же? В Ставку?…
В Ставку – надо. Там тоже надо передать дела.
И можно будет вызвать в Могилёв из Киева Мама. Попрощаться.