Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
И как нам докликнуться! И как нам дозваться!
Так, замерев, с головою вверх, Саня стоял.
Стоял.
Пока не стало и зябко.
Во дворе поместья никого не было.
Он медленно пошёл, сильно хрустя наледью под сапогами.
578
Уже с месяц не было в бригаде ни одного убитого, ни одного раненого, и никто не звал священника – ни отпеть, ни исповедовать-причастить, ни посидеть у постели тяжёлого, написать письмо домой. Перевязочный пункт, где место священника во время боя, вовсе пустовал. Могилы прошлой осени ещё не поднялись из снега и не звали убрать их. Не было случая для панихид – но и молебна о новой власти отца Северьяна не попросили служить.
Сегодня в передвижном храмике отслужил при штабе обедню – пришли из вежливости два офицера, оба дежурные, ещё были несколько унтеров из штабной обслуги, да вот и всё. Прежде, в тяжёлые дни бригады, отец Северьян измогался, не хватало сил и сна, – сейчас рассвободилось от всяких занятий время, как будто и не стало обязанностей. Стал отец Северьян писать Асе в Рязань чаще и длиннее прежнего. Всегда отзывно она понимала его состояния, и суждения её были ясные, доброжелательные, – так в наступившем сумбуре он ждал больше узнать от неё, чем мог написать отсюда.
И тоже, как все, читал, читал эти отравные газеты.
Поступая в Московский университет в самые тогда революционные годы – ещё никак не прозревал он своей будущей дороги. Отначала и жарче всего он думал отдать себя русской истории. Он испытывал боль, что широкое обстоятельное историческое повествование у нас оборвалось на смерти Сергея Соловьёва – и в середине царствования Екатерины. И 120 лет с тех пор – может быть решающий век России – не исхожен с терпеливым светильником, а оставлен нам в наследство как полузапретный, полутёмный, лишь местами высвеченный писателями-художниками, да втёмную исколотый шпагами пристрастий и противострастий публицистами всех лагерей. Молодой рязанец нёс надежду на старика Ключевского (и более всего хотел бы попасть к нему в ученики). В университете ещё застал с благоговением его лекции. В огромной «богословской» аудитории нового здания до самых высоких хор было отчётливо слышно каждое его негромкое, но внятное слово. Он был изумительно красноречив, и пользовался этим, и со смаком выговаривал самое удачное. Курс его был – ослепителен, но и он не был терпеливым последовательным фактическим освещением, в котором же так нуждается Россия, это были всё прорезающие лучи, лучи взглядов, выводов, обобщений. И возраст Василия Осиповича уже не давал надежды, что он воспитает иную школу. А ещё постоянно обронял он шуточки с политическими намёками на современность, всегда ехидно-остроумные – они вызывали восторг аудитории. Но попав к нему на повторный курс, молодой почитатель с разочарованием обнаружил, что это вовсе не импровизации, как казалось, а отработанно и дословно они повторялись и на следующий год. И в этом была – недостойность, подыгрывание, – это отталкивало.
Да в те годы, в чудесном новом здании, столько света и простора под стеклянным куполом центрального холла, открытые галереи трёх этажей, широкие перила сидеть и спорить, – в те годы в этом здании, воздвигнутом для светлых знаний, любви к науке и равновесия справедливости, студентам приходилось начать с борьбы за права духа – против студентов революционных, а те – ещё поблажка, если только с оглушительными политическими трафаретами, а то срыватели врывались в аудитории в чёрных папахах и с дубинками – разгонять слушателей на принудительную забастовку, – и вот тут было испытание
Челпанов читал введение в философию – и так читал, что это оторвало искателя от истории – и кинуло в мир философии. Год за годом потекли курсы – у Виппера философия истории, у Попова – история средневековой философии, у Лопатина – история новой философии, а затем – новый поворот – у Ивана Васильевича Попова история патриотической философии и сильное в университете даже посмертное влияние Сергея Николаевича Трубецкого, его духовного огня, и кипение семинаров: есть ли Бог? есть ли нравственный закон? есть ли непреходящий смысл жизни и мира? – а затем можно было взять историю религий, раннее христианство, – и так пролёг путь не кончить на университете, но идти в Духовную академию к тому же Попову.
Второе уже столетие модный всесветный атеизм, потекши в Россию через умы екатерининских вельмож – и вниз, и вниз, до сынов сельских батюшек, залил все сосуды образованного общества и отмыл его от веры. Для культурного круга России решено давно и бесповоротно, что всякая вера в небесное или полагание на бестелесное есть смехотворный вздор или бессовестный обман – для того, чтобы отвлечь народ от единственно верного пути демократического и материального переустройства, которое обеспечит всеобщее благоденствие, а значит и все виды условий для всех видов добра.
Дивная особенность либеральной общественности! Кажется: равная полная свобода для всех – и высказываться, и узнавать чужие мысли. А на самом деле нет: свобода узнавать только то, что помогает нашему ветру. Мысли встречные, неприятные – не слышатся, не воспринимаются, с невидимой ловкостью исключаются, как будто и сказаны не были, хотя сказаны. А уж в церковь ходить – просто стыдно, говорят: «как в Союз русского народа». И кто не хочет порвать с храмом – ходит к ранней обедне, чтобы незаметно.
Сам себя увёл из попутного ветра, стал против – и не жалел.
Ася, тоже рязанка, кончала высшие курсы, и, женясь, отец Северьян после Академии принял сан, и не стал искать места в сгущённом духовном центре, ни возле Лавр, не ставить себя в искусственно поднятое положение – но разделить жребий общий, чтобы иметь же право и судить о нём, а центр? – духовные центры мы сами должны создавать, а Россия, право, не так уж, не так уж велика, чтоб не дать сорока и восьмидесяти таким центрам снизаться воедино, одним светом.
Перед войной и первый военный год отец Северьян служил в Рязани в старинном малом храмике Спаса-на-Юру. Юр, по которому назывался в народе этот храм, был дуговатым высоким обрывом над неоглядной роскидью окских лугов. Почти вплоть подступал сюда древний город, верхний Посад, внедалеке, отделённый рвом, уплотился рязанский Кремль с Олеговым дворцом, собором и многими церковными куполами, – но сразу за храмом Спаса всякое жильё обрывалось крутью, и всё было – воздух, да ветер, да вид на разливы, и лишь за многие вёрсты виднелись непоёмные сёла. Это был свой Венец, тут любили рязанцы гулять, особо сталпливались в солнечные разливные дни глядеть, как вода затопила, поднялась к домикам нижнего Посада, так что ставили дебаркадер под самым холмом Кремля, и подходили сюда катера в последние дни Поста и на Пасху.
И отец Северьян тоже любил тут гулять – по самому краю излучистого обрыва, мимо храмика своего в одну сторону и потом в другую, почти до златоглавой кремлёвской колокольни. Только гулял он здесь, один или с кем беседу вёл, – когда прежде утрени, когда за всенощную, уже и во тьме. Даже больше чем для прогулок – это место он любил как главное для себя место всей России и всей Земли, здесь думалось ясно, просторно, как нигде.
С первых своих шагов отец Северьян примкнул к тем в русском духовенстве, кто хотел бы вернуть Церкви место – возродительницы жизни. Чтобы она ответила на тупик современного мира, откуда ни наука, ни бюрократия, ни демократия, ни более всех надутый социализм не могут дать выхода человеческой душе. А прежде всего – вернуть каждому приходу живую жизнь изначальной Церкви.