Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
А – кто ж на этой земле и работал, разве он? А кому ж она и отповедана Богом?
Теперь – он к ним шагнул и – первую депутацию, не услышавшую от него ответного слова, – поцеловал в бороду одного Соколова и поцеловал другого Соколова.
Да размахнуться – и отдать.
На тот свет всё равно ничего не возьмём.
А уже тянули его за локоть: в Таврический входили царскосельские стрелки, и слышалась музыка опять на весь дворец.
– Пойдёте выступать, Михаил Владимирович?
Но –
611
От штаба дивизии к своему полку попались Ярику санки с каким-то чужим солдатом: вёз неполные, можно было и чемодан вскинуть и даже сесть. Но курносый солдат предупредил:
– Вашбродь, я не прямо. Тут – митин будет, я к нему заверну.
– Какого Мити? – не понял Ярослав.
– Ну как? – удивлялся и тот бестолковому поручику. – Митин, не знаете? Послухать, о чём гуторят.
Ах, митинг! Этого слова и образованные-то люди не знали, кто не бегал по левым сходкам, – а вот солдат уже знал, и на круглом лице его отображалась важность прикосновения.
– Чей же митинг?
– Епутатов! – так же важно заявлял картофельный нос. – С полков.
После того, что произошло в поездном тамбуре, ещё каждая жилка болела в теле, ещё не расслабла. Ведь – какой случайностью спасся? Уже не был бы жив, он бы кончил с собой от позора. Или выбросили бы его из поезда на ходу. Но и – уходить ото всего этого нового – тоже слабость.
– Ну давай завернём.
Дорога уже была раскатанная скользкая, чуть подтаивало. Снег везде уминался, а ещё не подсочился водой и не рыхлел. Стоял пасмурный тёплый денёк.
Проехали меньше версты – солдат свернул отвилком в огиб леска. Там дальше было открытое, никакой частью не занятое польце у опушки – и толпилось солдат, да сотни как бы не с три, – конечно, больше свободный дивизионный народ, из полковых линий не могло столько прийти.
И повозок и санок несколько, составленных тут, у края.
А посреди солдатского сгущения тоже стоял запряжённый парою возок – повыше и с решётчатым бортом, как возят сено или навоз, и в том возке стояло трое – один высокий статный унтер с далеко разложенными стоячими усами, другой – подпрапорщик, тонкий, петушистого вида и с красным лоскутом на шинели, третий – солдат в папахе набекрень, гололицый, литоголовый, так и распирающий щеками и через шинель грудью (он чем-то Качкина напомнил Ярославу, тот же тип, кольнуло). Этот солдат, – он речь и держал, – хоть и маленький, но подбородком был всё же выше повозной вязки, и двумя руками за вязку держась, – всё чуть поднимался и всё как будто хотел наружу вылезти. И сколько вылезти не мог – столько голосом додавал, крякал, гакал по-над толпой:
– … Был я с пороху приехавши узнать, как у них там идут дела, в Петрограде. И передать им привет от нижних чинов… от самых последних животных прежних, которых раньше и за людей не признавали… Ну, идут дела ничего, хорошо. Промеж себя идут у них разговоры. А у тёмных людей – напротив. А вы, говорю, старайтесь силою их сломить! Вы, говорю, боритесь унутри – с теми, кто настаивает на прежнем дворянстве! А мы тут, на фронте, всю усиль приложим, чтобы сломить врага. Правильно я говорю?
– Правильно! – загудели охотно.
У кого за спинами торчали винтовки, – а многие были без оружия, налегке, – то ли по близости своего расположения, то ли распущенности второго эшелона. Стояли с важностью события, даже рты приразинув, – и глядели на тех, в возке.
У Ярослава всё забилось: кем эти солдаты собраны, почему и как? Знает ли начальство? И – теперь это всё можно говорить? И в их дивизии это уже всё принято так?
– Ну и, однако, крути так, как следовает, концы равняй! Не соблюдается очередь в постановке на позицию. Эт-та надо отрегулевать да направить. Или посылают людей на гибель для захвата единого пленного. Это тоже-ть не война, мы так не одобряем. Нас как мишеньку под пули ставят. В такую содому суют!… Так ведь он, гляди, прапорщик, а призвести его – только бумажки в отхожее место носить. Правильно я говорю? – это он каждый раз с наседаньем на вязку и толстую морду свою высовывая да потрясывая.
– Пра-авильно! – гудело.
– Потому что, – аж рвалось из литомордого солдата, на язык он был поспешен и оборотлив, а папаха всё больше сползала набок, – потому что ахвицера – они все желают восставления прежнего режима! Они, значит, – кон-ле-ворюцинеры! Вы, братва, офицерам – не слишком-то верьте, не слишком. А от кого к нам забота дурная, полускотная? А от кого к нам вытяжка и все несправедливые издевательства?
Ярослава оглоушивало. Говорили против офицеров, значит и против него самого. И уже он испытал, чего это стоит и чем кончиться может. Но и с уважением всматривался в соседей, какая же неведомая сила проявлена в солдатах, когда они собраны вот так, вне строя, рассвободнённою толпой.
– А наши товарищи в окопах молят, что и они хотят пользоваться жизнью при свободе, а не только умирать медленной смертью в окопах! На что же нам тая свобода – да без мира? Это же глумёж один! – подхватил, пристукнул на голове падающую папаху. Зачем тебе свобода, если тебя убьют? Так ещё, может, немцы нас послушают – да и своего Вильгельма погонят? Да и замиримся, а?
– А-а-а! – отозвалось изумлённым вздохом.
Ободрённый, солдат и кулаком уже помахивал:
– Война как хотит – так пусть себе и остаётся! Не мы её начинали, не нам кончать! А Германия нам никакого зла не прочинит. Какой бы ни вышел конец – а подкатило кончать войну! Народ не хотит молодые головы отдавать!
И молодые и немолодые головы двигались, покачивались или были неподвижны, – а головы-то все человеческие, а лица все индивидуальные – никак не менее офицерских, хоть суровые, угрюмые, тупые, или светлые, юные, – и вот что: хотя и шёл гулок всё время, а это не соседи друг с другом разговаривали – нет, все стояли в необычной обрядной завороженности, кто и в робости, в одну сторону лицами, как во храме, И если вырывались вполголоса, то – никому, сами с собой или вообще всем. А нетерпеливые и громко: