Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
А беседы лились тут эти три недели почти непрерывно: события настолько сотрясали, настолько багряно освещали души и горизонты, что онемели их перья всех троих: друг лишь иногда писал толковательные газетные статьи, муж – лишь иногда доправлял уже готовую пьесу о декабристах, а хозяйка не написала ни одного нового стихотворения, а переходя озарённо по комнатам, почему-то навязчиво повторяла своё старое:
… в белоперистости вешних пург Созданье революционной воли – Прекрасно-страшный Петербург…Революционной воли императора-диктатора,
Свершилось! Нам оказалось суждено, что не удалось декабристам. Все праведные взлёты тут – 1 марта, 9 января, и вот вспыхнул пламенный столб и зажёг всю Россию! Мы жаждали чуда и оно состоялось! Что б ни случилось потом дальше – какое радостное время! в революционной подвижности всё кричит «вперёд»! Опьянение правдой Революции! Печать богоприсутствия на лицах. Влюблённость в свободу, не дарованную, но взятую. Можно бояться, можно предвидеть и каркать – но этих наших предвесенних морозных белоперистых дней Революции уже никто у нас не отнимет. Огненная радость, красная и белая.
Эти три недели почти не выходя из квартиры, они были в душевном единении со всеми свободолюбцами. Вихри революционных событий все тут прокручивались и прожигались через их души и под их окнами.
У поэтессы был совершенный мужской ум – и она властно охватывала все приносимые вестями события, прежде всего в их политическом единстве, уже потом – в их художественной наивности: и повелительные, хотя тупые воззвания Совета, и нежно уступчивую растерянность думцев. Раза два на четверть часа влетал сюда – кометой, гранатой! – распираемый счастьем Керенский, – изо всех политиков единственный на верной точке. Сюда, в квартиру на Сергиевской, телефонировали и заходили воспринять охватывающий свет – и политики, и журналисты, и секретарь Толстого, и деятели церковного отделения (скорей отделить этот груз от государства!), и конечно всех видов искусств.
И хотя хозяйка успевала консультировать и направлять и политиков, и журналистов (и держала в сердце ещё рвущихся в Россию революционеров, как Савинков), – и она, и муж, и друг прежде всего были обязаны перед Искусством, ибо, в конце концов, его самостоятельный ход часто определяет и всю историю. Не всем видное трагическое действо – совершалось в Искусстве эти дни, и его последствия могли быть огромны для будущей России. Своё тройное внимание они должны были устремить сюда, и прежде всего, конечно, на театр. Прежде всего нужны были новые пьесы! – вот, пьеса мужа о декабристах, да и пьеса о Павле, прежде запрещённая, теперь обещала хорошо пойти.
Но, но. События мчались, уже 4 дня как театры возобновили спектакли – а в них, находил друг, до сих пор не возник новый пафос. Дни идут – и нельзя допускать, чтобы старая обывательская тина засасывала граждан Новой России. На афишах императорских театров орлы заменены лирой, в Мариинке сняли тёмно-синий занавес с двуглавым орлом – но это ещё не шаги того золотого века искусств, который теперь распахнётся над Россией. Сколько лет они трое ждали, жаждали и предсказывали революционный взрыв – но это ещё не он? «Да торжествует искусство, освобождённое от гнёта и произвола!» – телеграфировала Александринка Временному правительству, – но с чем же она сама вступила в революцию? С «Маскарадом». И этот спектакль вобрал в себя всю косность и рутину, которая уже не сверху давила нас, но сидит в нас самих. Спектакли, которым помешала уличная стрельба, в эти последние дни отдавались – и уже совсем новый революционный зритель видел вполне старый парад. И всё те же старые тянулись «У врат царства», «Шут Тантрис», «Честь и месть», «Шарманка сатаны», и та же двуспальная кровать на французских спектаклях Михайловского.
Но «Маскарад» стоил кардинального разговора –
Но и каков же шарлатан Мейерхольд! Обласканец директора императорских театров, казённый клеврет с синекурой в Александринке, – в эти революционные дни вдруг совершил опередительное изворотливое па – и в прошлое воскресенье на митинге искусств яростно напал на «Мир искусств» уже с революционных позиций: что они узурпаторы, хотят захватным путём стать вершителями судеб русского искусства, примазаться к новому ведомству и с вожделением ждут освободившихся роскошных казённых квартир! И с такой дерзостью и быстротой Мейерхольд совершил своё нападение, что большинство артистов, сидевшее на митинге, зашумело и зааплодировало ему против «узурпаторов» – и Бенуа не решился отвечать. И ещё Люба Гуревич подхлестнула в газетных статьях: что нам прецеденты мировой истории, если мы творим новую жизнь? (Мысль вообще-то верная.) Художники привыкли творить каждый в своём непроветриваемом углу, а пришла пора включаться в широкую народную жизнь! (Тоже не без верности.)
И сегодня в квартире на Сергиевской как раз побывал Бенуа, растерянный и смятый. Он уронил себя в глубокое кресло:
– Да наверно и так. Мы не успеваем за историческим мигом. Русскому богатырю, так долго сидевшему сиднем, мы должны учиться говорить правду просто и сильно – но не визжать и не мешать ему додумать свою думу. А мы, русское искусство, все немного калеки. Мы попорчены чудовищным периодом царизма. Не всем нам уже выпрямиться в рост. У нас нет простоты национального чувства. Но если даже в сумерках царизма – такие пышные цвели таланты, то что же вырастет теперь, на заре!…
Да, какие-то сильные решения должен был принять штаб искусства на Сергиевской! Теперь, когда как будто укладывался политический кризис, но так нервно пульсировал шар Искусства, – их три пера должны были проявить себя с новой силой. И муж – всё доделывал пьесу о декабристах, а друг – стал чаще посылать в газеты новые статьи. В том и величие совершившегося, что это – единый всероссийский порыв. Теперь – надо работать со сверхчеловеческой энергией.
Ушёл Бенуа – и вскоре раздался очень резкий дверной звонок. Так и ёкнуло сердце, не обмануло: да это друг наш Керенский! душа Керенский! – не предупредивши телефоном – влетел ракетой – сияющий, впопыхах – автомобиль ждёт на улице, но, проезжая мимо, не мог отказать себе запорхнуть на пятнадцать минут!
Неудержимо поцеловались с хозяйкой, по привычке политического единомыслия. Пожал руку мужу и другу. И разбросив руки как крылья подстреленной птицы, свалился в кресло, где только что сидел Бенуа.
Хозяйка, всё такая же несгибно прямая, но с потеплевшими глазами, села через круглый низкий столик от него и смотрела с тревогой. С его узкого бледно-белого лица и никогда не сходили следы нездоровья – и сейчас это не восполнялось энтузиазмом на подвижном трагичном лице Пьеро. Даже бледная зелень виделась в коже обнажённых щёк.