Красное колесо. Узлы V - XX. На обрыве повествования
Шрифт:
– Товарищи! Они – это мы, а мы – это они, так что надо нам туды…
Но на комитете – совещатели упёрлись и стали грозить убить делегата. А он – кадровый, боевой:
– Ме-ня убить? Ах вы, сукины дети, шкурники! А ну, выходите с винтовками на плац, а мне дайте лопату – я вас всех как зайцев перестреляю! – (Молчат.) – Ну, выходи, что ли?
Заседание продолжилось, обещали 5 маршевых рот по четверть тысячи.
В Рогачёве пехотный полк отказался грузиться на фронт. Разгромил винные склады, навёл террор по городку.
Послали на них казаков. Прикладами и плетьми погрузили полк в эшелон.
В городах собирали по подписным
А отъехав на две-три станции, начинали массами дезертировать.
В 125-м Курском полку сидели в окопах, ждали мира. Мира нет, а солдат всё меньше. Стали бояться, что слишком мало их останется на позиции, узнает немец и прорвёт. И послали делегатов в тыл, в свой базовый запасной полк – просить скорей маршевых рот.
Но – никому не охота на позицию. И там – арестовали делегатов, не пустили их назад.
В Ростове-на-Дону стояло два запасных полка – 187-й и 255-й. Их полковые комитеты разделили между солдатами полковые денежные суммы и ценное полковое имущество. Учебных занятий никаких, офицеры перестали и приходить на службу. Часовые не только спали на постах, но и обкрадывали охраняемое. Солдаты являлись в часть только к обеду и к ужину, остальное время занимались в городе или торговлей, или подённой работой, некоторые носильщиками на вокзале (часто и воровали вещи), или на Пушкинском бульваре гуляли с девицами. Долго билось командование, чтоб отправить на фронт хоть одну маршевую роту. Сперва надо было доказать справедливость назначения роты. Потом обнаруживалось, что в той роте нет боевого снаряжения и обмундирования. Когда снабдили – начались из роты дезертирства. Стали дополнять из других рот – вся история снова. Затем отправляемая рота потребовала, чтобы каждый получил 500 руб. «на путевые расходы». Эти средства собрали по благотворительности среди зажиточного населения. Затем – молебствие, речи городского головы, градоначальника, начальника гарнизона, председателя совета – и рота уехала. (Под конвоем, – и всё ж половина не доехала до назначения.)
По керенской амнистии уголовный в тюрьме освобождался, если заявлял о желании идти на фронт, а местами получал и «месячный срок для устройства личных дел». Но, получив обмундирование, многие оставались в тех же городах, торговали полученным на базаре и грабили, и некоторых снова арестовывали. А кто ехал на фронт – только усиливал развал армии.
Идёт поезд с маршевыми ротами на фронт. На крупной станции солдаты высыпают: митинг. Кричат часа два. Иногда продолжают путь, иногда требуют от железнодорожников заворачивать эшелон назад.
99
Панихиду отец Леонид назначил на 9 часов утра.
Тогда в Коробовке назначили на 8 часов сельский сход. Село будоражилось и что-то готовило, может и само не понимало что.
И у отца Леонида, ещё с вечера получившего от Вяземских приказ Радко-Дмитриева, блеснула счастливая мысль: с этим приказом пойти самому на сход и там прочесть прежде панихиды.
Каким он застал сход и что кричали там поначалу – он Вяземским не успел рассказать. Пришёл к самой службе, но с глазами сияющими, какие только могут быть у растроганного священника.
– Всё хорошо, всё будет хорошо! – успел коснуться руки старой княгини.
А уже подваливала к храму и толпа – и снова неузнаваемо изменённая: прежние многолетне-привычные доброжелательные крестьянские лица, свои.
Как будто не было вчерашнего возбуждения, ропота в храме. Ни полосы разорения последних дней.
Коробовский резной иконостас – не стыден бы и в столичной церкви.
Разбирали, затепливали свечи – и замирали для моления.
Необычно и неприятно только было крестьянам, что – запаян гроб и нет покойного с венчиком на лице, а цинк один, хотя и обваленный цветами.
Успокоилась мать, успокоилась вдова, и Лили, и все. И отдались заупокойной службе, и над тёплыми огоньками сквозь ладанный дым – протягивало перед ними короткую жизнь брата, его узкое подвижное лицо, дар щедрости, остроумия, ума без учёности, отваги, отчаянного охотника, подолгу без сна и еды, безстрашного конника. Свои тридцать лет и провёл в цельной скачке – и убит на лету.
А может быть, по-нынешнему, – ему лучше, чем нам.
Отпели вечную память. (А какие певчие до сих пор, отцовские!) Кончилась панихида, ещё не гасили остатки свечей – отец Леонид достал ту бумагу и снова читал – звучно, назидательно, в виде надгробного слова:
– Приказ по 12-й армии… 17-го летучего санитарного отряда, 4-го Сибирского полка… Князь Вяземский всегда выдвигал свой отряд в самое пекло боя, действовал в самых опасных местах и зачастую под градом снарядов… Князю Вяземскому тысячи русских матерей обязаны сохранением своих сыновей, и десятки тысяч детей обязаны, что не остались сиротами… Имя князя Дмитрия будет долго вспоминаться всеми нами… Его малолетние сиротки, достигнув зрелого возраста, вспомнят с гордостью своего доблестного и самоотверженного отца.
Крестьянки плакали.
Князь Борис радовался, что не уступил угрозам.
Вот так надо и впредь: хамскому напору – не уступать ни в чём!
100
Как ощущал Керенский, в правительстве в середине апреля создался тупик. Сам он более не мог оставаться в одном кабинете с Милюковым. (Контакты с Бьюкененом давали надежду на поддержку английским послом кандидатуры Терещенки как более демократичной и созвучной времени. И Альбер Тома обещал поддерживать демократическое крыло кабинета.) И уже перерос Александр Фёдорович пост министра юстиции, ему нужен был пост военного, да и морского, министра. Подходило время – сотрясти правительство, чтоб эти перестановки могли совершиться, найти момент и повод. Ещё не зная пути (но непременно его найдёт!), в несколько фантазирующем настроении нащупывая это неясное будущее, Керенский вечером 19 апреля в Михайловском театре на концерте-митинге, патронируемом его женой, произнёс речь рассеянную и отчасти даже в дымке разочарования: Если мне не хотят следовать – я откажусь от власти… Никогда я не употреблю власти, чтоб навязать своё мнение… Когда страна хочет броситься в пропасть – никакая сила не может ей помешать…
Эти слова велись у него, как всегда, не чётким планом, но интуицией. Сердце раньше находило верную форму, чем мог бы придумать рассудок. Нельзя же было сказать: уберём, кто нам мешает, Милюкова и Гучкова. Но можно было тонко, гордо, изящно сделать движение к собственному уходу – и тысячи рук тотчас протянутся, чтоб удержать незаменимого! И тогда откроется путь его требованиям.
Он не предполагал, в какую опаснейшую минуту для себя начал эту игру! Именно в эти часы, когда в уютном Михайловском театре перемежались рояль, сопрано и речи политических деятелей, – редакций газет достигла нота Милюкова и вызвала свои злосчастные сотрясения.