Красное колесо. Узлы V - XX. На обрыве повествования
Шрифт:
Последний «речной» сюжет привносит ещё один смысловой обертон в соположение стихии и социального катаклизма. «Кончилось волжское судоплаванье. И месяца не пробегали по вольной воде». Грузят зерном гнилые баржи, не справляются со штормами, пароход налетает на устои моста, пристани залиты водой, гниёт рыба, которую теперь дозволено ловить и сдавать оптовикам кому угодно («за отказ принимать – уголовное наказание, а за порчу рыбы – пятикратный штраф»).
Волга, разумеется, оставаясь собой (шторма и в прежние годы бушевали, и крушения случались), оказывается по-новому опасной и враждебной. «При крупном повороте корабля есть такая команда: “Одерживай!” <…> А если не одерживать – пароход будет кружиться на месте или идти по ломаной.
Вот так и в политике. Эти два месяца – никто не одерживал», – рассуждает Гордей Польщиков, невольно используя древнюю метафору «государство – корабль, правитель – кормчий». Понятно, что не реку винит купец
А – сын, дочь? жена?
Всегда, сколько помнил, жил Польщиков с ощущением своей силы: силы тела, силы соображения, знаний и силы денег». Солженицын наделил волжанина именем с отчетливой семантикой, да еще и напоминающем о двух по-разному «зарвавшихся» купцах – самодуре Гордее Торцове и выламывающемся из своего сословия Фоме Гордееве. Гордость Польщикова была законной (и даже достойной), пока было на что опереться, пока настоящий шторм не налетел. Теперь гордиться нечем: «…началась такая подвижка – такая подвижка всего – уже ощущал Польщиков недохват силы – на всё, на всё.
Стал – не хозяин своей жизни.
Тряска пойдёт – и эту девочку тоже он не удержит» (109).
Девочка – Ликоня. Их с женатым Польщиковым беззаконная любовь мерцающими лирическими миниатюрами освещает всю крутоверть «Марта…», а в «Апреле…» обречённо истаивает. Для Польщикова загадочная утончённая красавица становится избыточной роскошью, а верная своему всепоглощающему, все установления рушащему чувству Ликоня и прежде «прав» на возлюбленного не предъявляла. В «Марте…» тринадцать глав, так или иначе (большей частью – полностью) посвящённых Ликоне; в «Апреле…» – лишь две (25, 162). [27] Последние строки письма Ликони Польщикову (последняя её «нота» в «Красном Колесе») таинственно вторит выводу, к которому уже пришёл адресат (и которым «Зореньку» пока пугать не стал): «Что же с нами будет? В этих бурях (вспомним волжские шторма. – А. Н.) я боюсь и совсем потерять к вам последнюю ниточку.
27
Кроме того, Ликоня возникает в главе о Ленартовиче, где отказывается разговаривать с многолетним поклонником, что стал большевиком (133), и в цитированных выше раздумьях Польщикова (109). И в этих главах она именно «возникает» на несколько мгновений, чтобы – пусть по противоположным причинам – тут же исчезнуть.
Ой, не кончится это всё добром. Это – худо кончится» (162).
Может показаться, что именно разгулявшаяся историческая стихия размётывает героев. Варсонофьев напоминает только что нашедшим друг друга Ксенье и Сане об опасности, которой грозит любви центробежная энергия революция: «Дай Бог, чтоб обстоятельства вас не разъединили.
И это была – холодная правда, о которой они и знали, и боялись, и хотели бы не знать» (180). Но это не вся правда. Обстоятельства, безусловно, могут развести любящих (даже если те напряжённо сопротивляются), но могут их и не развести. Люди вправе не подыгрывать обстоятельствам, не принимать их как непреодолимую данность – им не заказано вести себя иначе, чем Ковынёв и Польщиков. (А уж что из того получится – иная история.) При всех различиях «сильного» купца и «слабого» писателя оба и прежде были не достойны (если угодно – не вполне достойны) женщин, которые их полюбили. Минимализируя в «Апреле…» эти «романические» линии, намекая, что два любовных сюжета приблизились к обрыву (хотя кто знает, какие нежданные встречи и разлуки выпадут персонажам «Красного Колеса» в последние дооктябрьские месяцы, в пору гражданской войны и многие годы спустя), Солженицын отнюдь не хочет сказать, что в пору исторических потрясений всякая «личная жизнь» сходит на нет. Напротив. Порукой тому «апрельские» истории двух главных (интимно дорогих автору) героев повествованья – Георгия Воротынцева и Сани Лаженицына.
После того как Воротынцев уходит от Калисы «на революцию» (сам о том ещё не догадываясь), как некогда на войну (М-17: 241), его сюжетная линия в Третьем Узле ведётся так, будто и не было семейной драмы, метания меж двумя женщинами, нечаянного короткого успокоения с третьей: Воротынцев думает только о настигшей страну беде и своём долге. В «Апреле…» же, когда общая ситуация стала ещё опасней, поиск выхода – ещё мучительней, необходимость действия – ещё насущней, жизнь буквально отбрасывает героя в прошлое, уныло и оскорбительно воспроизводя в могилёвских интерьерах томительные октябрьские объяснения с женой – ссоры, примирения, срывы, укоризны, требования любви и поклонения. Каждый раз ни к чему не приводящие и всегда угрожающие скорыми повторениями старых ходов. Тех же по сути, но всё более непереносимых. Воротынцевский сюжет в Четвёртом Узле развёрнут в пятнадцати главах. [28] И только в одной – заключающей Узел (и в известной мере всё повествованье) – Воротынцев свободен от того, что он называет «кишкомотательством» и «тягомотиной» (136).
28
Столько места не уделено ни одному персонажу. Керенскому и Ленину отдано по десять глав, Милюкову – восемь, Гучкову и Церетели – по шесть, Троцкому – пять. Имеются в виду, конечно, лишь главы, полностью посвящённые этим лицам (в них, как правило, доминирует не собственно прямая речь персонажа, события даются в призме его восприятия и оценки). Разумеется, все исторические фигуры появляются и упоминаются не только в «своих» главах, но и в главах «чужих» (например, Ленин глазами Гиммера, Ленартовича, Керенского, Андозерской и др., Керенский в главах «милюковских»), «общих» (заседания ИК или Временного правительства, съезды, переговоры министров с вождями Совета), а также газетных и обзорных. Мир «Апреля…» крайне политизирован. Тем ощутимее в нём неожиданные, вновь и вновь сбивающие читательский настрой на «фактографию», весьма важные автору прорывы «личных» сюжетов (обычно представленных двумя-тремя далеко друг от друга отстоящими главами; наиболее «прописана» линия Вяземских – 37, 96, 99, 170). При такой композиции исключение, сделанное для Воротынцева, обретает особый смысловой вес.
Алине нет дела ни до войны, ни до революции, ни до надвигающейся гибели России. Она ведёт себя так, будто ничего, кроме семейной драмы, во всём мире не происходит. Но и Воротынцев, отчётливее большинства персонажей «Красного Колеса» (если не всех, может быть за исключением Варсонофьева) понимающий роковой ход событий, неустанно обдумывающий планы спасения страны и жаждущий битвы, не может отрешиться от своей домашней печали, не может ни порвать с Алиной, ни равнодушно отодвинуть (хоть на день забыть) изнурительный конфликт.
Суть дела не в том, что истерики жены не дают Воротынцеву сполна отдаться борьбе, мешают ему думать и действовать. Всё это, конечно, так, и будь Георгий в браке счастлив, чувствовал бы он себя в эти тревожные дни бодрее и твёрже. Но ведь и при «крепком тыле» и душевном покое не изобрёл бы волшебного тормоза для Красного Колеса. Как ни жутки выходки несчастной разлюбленной женщины, но не из-за её ломаного характера, себялюбия, душевной бестактности революция победила Россию. Ужас в том, что общая и личная трагедии развиваются параллельно, что одна беда не выбивает клином другую, что мраком затягивается всё бытие.
Потому в прощальном грустном (и, как чувствует герой, продуманном, не истерическом) признании Алины («Знаешь… Иногда мне кажется… что никто из нас… никого… уже давно не любит… Ни ты меня, ни я тебя…») Воротынцев слышит нечто большее, чем печальную и верную догадку о причине его измены и невозможности восстановить отношения с женой. Мало того что «Алина никогда его не любила» (эту обиду он долго от себя таил), что «и он её не любил» (в этом признаться ещё труднее), что и «никакую» женщину он «ещё никогда» не любил (то есть прожил долгие годы без настоящей радости, принимая за неё ту или иную подделку). Всё это только «присказка», подступ к действительно страшному (совершенно обыденному, всем теоретически известному) выводу. «Нет, его прокололо какой-то ещё новой неотвратимостью, ещё глубже.
Смертностью всего на земле. Обрываемостью всех чувств на земле. (Всех – а не только чувств Воротынцева. Или Ковынёва, Польщикова, ещё кого-то, кто не сумел найти, распознать, удержать свою любовь. – А. Н.) <…>
Со всем, со всем нам придётся расстаться: и друг с другом, и с этим последним солнцем (Воротынцев, проводив Алину, видит «последнюю печальную красоту заката на тополевых вершинах», но в его – и читательском – сознании конкретная пейзажная деталь обретает значение символическое, прочно укоренённое в мифологии и поэзии: и каждому из нас суждено когда-нибудь взглянуть на солнце в последний раз, и само солнце некогда погаснет, о чём и напоминает каждодневный закат. – А. Н.), и с этим городом, и с этой страной.