Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
Всеволодов вытер лоб платочком, аккуратно свернутым в треугольник. Было немножко рискованно сказано, немного фантастично, отчасти глупо: за Мироновым войсковой круг в Новочеркасске с прошлого года числил не булаву походного атамана, а только намыленную веревочную петлю, и повесить его хотели почему-то не посреди Новочеркасска, а в том же хуторе Пономареве, где были зарыты в землю подтелковцы, весь цвет первого Донского ревкома. К слову, Миронов был и не настолько чужд большевизму, чтобы так безоглядно клеветать на него. Но у Всеволодова не было иного выхода, а Троцкий почему-то поверил.
— Придется, значит,
— Разумеется, выход один. Но... есть небольшое осложнение. Его очень поддерживает временный начдив 16-й Медведовский, а он — старый член партии. Комиссар группы войск Ковалев, как земляк, тоже, знаете, души в Миронове не чает, да и комиссар штаба Бураго еще со времен бригады полностью подпал под влияние! С ними будет трудно.
— Все это нам известно. О Ковалеве стоит вопрос особо... Он шлет сигналы в Москву, настаивает на разных глупых версиях. Придется обсудить, — сказал Троцкий, нарушая тут всякую партийную этику и даже дисциплину, но великодушно прощая это себе. — И вас прошу через свою радиостанцию от моего имени вызвать на завтра в Балашов... на срочное заседание весь состав Донбюро во главе с Сырцовым — он, кажется, сейчас в Воронеже, должен поспеть! А также Гроднера из Михайловки, ну и... Ковалева. На завтра, без каких-либо отсрочек и проволочек. Немедленно!
— Я понял, — сказал Всеволодов и вытянулся перед Троцким в такую образцовую строевую жилу, как не тянулся даже в кадетском корпусе.
21
Глеб Овсянкин-Перегудов медленно и упорно продвигался к Москве.
Литер Гражданупра помогал на посадках, внушал уважение железнодорожному начальству. Помогали и линейные чекисты, но, к сожалению, даже и они не могли ускорить отправление самих эшелонов. Составы неделями простаивали в ожидании угля, дров, воды. Не хватало паровозных бригад, валявшихся в тифу, заедаемых цингой и фурункулезом от простуд и недоедания.
Стояли в Воронеже.
Ветер глодал проломанные пристанционные заборы, свистел в обмороженных ветках привокзальных тополей.
Под сводами каменных вокзалов густела перекипающая толчеей и руганью полуживая, задавленная масса. Пот, грязь, вонь, омерзение... Сидели, вздыхали, доедали последние сухари, ждали «с моря погоды». Говорили, что формируется где-то на запасных путях прямой эшелон до Москвы, приходилось терпеть.
Глеб Овсянкин-Перегудов в своем потрепанном шлеме с громадной синей звездой вместо утепляющего налобника, длинный и угрожающе-стремительный, пролез-таки в самую середину человеческого скопища, в главный пассажирский зал. И тут, под куполом, вроде церковного, притулился у стенки, раздвинув чужие корзины-скрипухи, кованные медными поясками крестьянские укладки и набитые чем-то мягким чувалы.
— Присесть можно? — осторожно спросил щербатого, конопатого мужичка с шустрыми глазами и скудной бороденкой, кивая на крепкую укладку. Все в этом мужичке было родимое, российское: войлочная шляпа, армяк, изношенный до ветхости, и даже сивая бороденка походила на клок свалявшейся пеньки. Землячок!
— Служивой? Служивому можно, как откажешь? — ощерил тот черные зубы и вроде подвинулся на своем мягкоупругом чувале, давая место. Овсянкин огляделся, послушал минуту-другую какие-то несвязные, чужие разговоры и понял,
— Ты, добрый человек, не скажешь, чевой-то нас тут держат? — сильно окая, спросил щербатый мужичок-сосед, чувствуя свое взаимное право на любезность за предоставленное место, — Вторую неделю маемся...
— А вы каковские люди-то?
— Дак смотря по какому называть! — чуть не присвистнул мужичок. — Ежели по-старому, дак пошехонцы мы, а как о прошлом годе Мосея Маркыча в Питере мировые буржуи ухлопали, дак мы теперя Володарские! Город наш теперь Володарском зовется, а земли все одно кругом — одни пеньки да болотины, дак вот и тронулись, ета... Донщину заселять, как она теперя вся под корень, значит, пойдет!.. — радостно сообщил мужичок.
Овсянкин огляделся, увидел, что потолки высокие, а холод такой, что хоть костер запаливай, и решился закурить. Достал кисет из кармана, вытянув ногу (раненая его нога была ограждена на всякий случай двумя костылями), оторвал газетки на завертку, дал и мужичку. Тот с удовольствием закурил толстую самокрутку из чужого кисета. Задымили рядком, вроде как подружились навечно. Овсянкин вздохнул на крепкой затяжке.
— Долговато сидеть вам тут придется, мужички, — сказал он в раздумье, оберегая нарастающий горячий пепел на конце самокрутки, чтобы не дай бог не обронить уголька на мягкое, ватное барахло. — Долговато!
— Это ж почему? — спокойно спросил сосед. И женщины, худые, изможденные, перестали шептаться и упулились несмышлено из-под толстых, суконных платков на незнакомого страшного но виду солдата. — Чой-то говоришь-то?
— А потому, земляки, что тут, на верхах, от Калача до самой Морозовской и Каменской, лишней земли нету. Подушно стали делить, так не более как полторы-две десятины на нос, даром что казачья область... — объяснил Глеб. — А излишки — десятин по восемь, а то и десять на гражданина — есть, конечно, так это аж в Черкасском округе да на Маныче и речке Сал... Но туда, братцы мои пошехонцы, далече еще добираться! Там, как говорится, и конь не валялся. Деникин там, он вам даст землицы — своих не узнаете!
— Так эт что, на верхах-то, по две десятины всего у казаков?! — недоверчиво спросил мужичок и так забылся в этом вопросе, что не заметил, как с самокрутки упала жаркая искра на полу ватника. Сразу завоняло и задымило на весь вокзал. Спохватились, мужичок начал чего-то такое затирать, вата взялась еще пуще, всей семьей стали заплевывать... Справились не скоро, но вопроса мужичок не забыл. — Только и всего у них — по две десятины?.. — спросил сквозь горелую вонь.
— А ты сколько думал? — усмехнулся Овсянкин.
— Дак за-ради чего же они, остолопы, тогда царям-ампираторам служили, нехристи? У нас ее тоже по две, токо плоха, супесна! Вот и поехали, сказано было, что всех казаков теперя вырежут под корень, а энту землицу — нам! По декрету.
— Молодцы... — сказал Глеб в хмурой задумчивости. — Очень хорошо обдумали. Только вот такая закорюка: эти все верховые казаки, можно сказать — поголовно, ныне воюют в красных. Ей-богу! Так вот как с ними-то быть, не скажете?
— Да ну?! — спросил мужичок, и глаза его, немного хмельные от большой мечты в начале разговора, вдруг прояснились и стали просветленно-умными и расчетливыми. — Неуж — в красных? Все?