Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
И водрузим над землею Красное знамя труда...
— Вот это песня! — выдохнул Азин. — Если бы ее создатель был в нашем батальоне, я берег бы его, как знамя.
— Он умер,— вздохнул Лутошкин.
>— Кто умер? — не понял Азин.
— Леонид Петрович Радин. Создатель этой песни. Ведь это он написал ее в Таганской тюрьме...
— Что вы, Игнатий Парфенович! Создатель песни жив. Он только что был с нами...
Лутошкин наклонил косматую голову:
— Пожалуй, верно. Обыкновенные люди проходят по земле бесследно, но гении не умирают. Они не могут исчезнуть,
Вечереющая река приобретала винный оттенок, меркла, покрывалась пеплом. Сумерки становились темными, небо поднималось все выше, окрестности смазывались.
На палубе и в каждом закоулке парохода кучились бойцы. Азин проходил между ними, останавливался, расспрашивал о всякой всячине, но был недоволен собою. Он ведь еще не знал своих бойцов. Храбрец или трус развеселый гармонист Васька? Кто такой конопатый любитель прибауток — «эй, Ван-чё, ты из Котельничё»? А белокурый, немножко нахальный Гарри Стен? Или единственный артиллерист при единственной пушке батальона? О чем он думает, на что надеется? Как покажут себя эти люди в первом серьезном деле? А он сам, Владимир Азин, то чересчур самоуверенный, то сомневающийся в своих способностях командовать полутысячной массой красноармейцев? «Хватит ли у меня ума, выдержки, смелости?» Мысль о собственной трусости не приходила ему в голову. Он мог испытывать страх, но думал: храбрость — это только преодоление страха.
Небо над правобережными холмами забагровело. Послышались всполошенные звуки набата, сразу наполняя тревогой и августовскую ночь и человеческие сердца.
— Горит Верхний Турек,— сказал Северихин. — Я ведь все тутошние деревни знаю.
Черные холмы, облитые зловещим багрянцем, ушли: флотилия обогнула длинный мыс, заросший тополями. Сквозь деревья мелькали кровавые языки огня; снова отчаянный колокольный звон, просекаемый редкими винтовочными выстрелами, рвал влажный, пропитанный ароматом сена воздух.
—• А это горит Шурма,— опять сказал Северихин.
Всю ночь справа и слева на берегах вставали пожары, ревели колокола, хлопали одинокие выстрелы.
По нескольку раз в сутки над вятской землей проносились грозы, но не было после них ромашковой свежести, лесной, просвеченной солнцем тишины, чарующей ясности вод.
По деревням и селам проходили военно-продовольственные отряды, шныряли мешочники, беженцы просили милостыню. В чащобах прятались дезертиры. Мужики закапывали в землю зерно и тосковали, глядя на осыпающиеся поля. А рожь, а овес, а гречиху топтали сапоги все куда-то спешащих отрядов.
Приходили и уходили красные, появлялись и исчезали белые.
16
– Время как будто бы уплотнялось.
Минуты становились часами, день казался полновеснее месяца. Трагические события рождались, взметались и распадались мгновенно, и сразу возникали новые, еще более трагические. То, что утром было ничтожным, к полудню вырастало до гигантских масштабов.
Красные сражались за власть с непреклонной уверенностью в исторической своей правоте.
Белые дрались за былое владычество и ускользающие привилегии с отчаянием и яростью обреченных...
В большом,
Небо, обложенное тучами, сотрясали орудийные залпы, треск пулеметов сливался с винтовочной стрельбой. Весь этот день над Казанью шумели ливни. Новая, необыкновенной силы гроза обрушилась на город: блеск молний сливался с орудийными вспышками, канонада и громовые раскаты перекрывали друг друга. Скользящая стена ливня, озаренная начавшимися пожарами, казалась то черной, то бордовой, крутые проулки превратились в водопады.
Долгушин шел к университету. У старинного барского особняка споткнулся о кусок жести, перевернул его носком сапога. «Губчека. Вход по пропускам». Истоптал мягкую жесть, отшвырнул ее на мостовую.
За гранитными колоннами и в подъездах университета прятались мужчины в круглых шляпах, клетчатых костюмах. Долгушину показалось неловким стоять между ними, он прошел в университетский сад. Каменная ограда белела среди деревьев. Долгушин влез на ее верх. Под ним — заштрихованные дождем — темнели задворки с выгребными ямами, отхожими местами, конюшнями, лишь один полукруглый дворик лоснился черным асфальтом. Прикрывая его от городских улиц, высилась серая громада Народного банка. У ворот стояла пара лошадей, запряженных в телегу, широкие их спины курились дождем и паром. С телеги, груженной мешками и ящиками, стекала грязная вода.
Долгушин спрыгнул со стены во двор и опять приостановился. Звуки боя подавили веселое громыхание грозы. Вопли, визг, скрежет металла катились по улице: рукопашные схватки возникали на мостовых. С особым ожесточением красные и белые сражались у подъезда банка.
На улице с удвоенной силой затрещали винтовочные и револьверные выстрелы. Стреляли из окон вторых и третьих этажей, с крыш магазинов и ресторанов. В окнах мелькали женщины в чепчиках на спутанных волосах.
Из банка во двор выбежали двое красноармейцев.
Долгушин почти в упор застрелил первого красноармейца, другой уже влез на телегу, шо поскользнулся. Падая, опрокинул на себя ящики и мешки: один из ящиков раскололся — желтые кругляшки хлынули на асфальт. Монеты сталкивались, позванивали, разбегались по двору, падали в кровавые лужицы, кровь гасила жирное их мерцание.
— Золото! — Долгушин наклонился над ящиком: сургучные печати с двуглавыми орлами захрустели под пальцами. — Боже
мой, золото! — Он стал сгребать липкие монеты в блестящую кучу.
За спиной ротмистра раздались чьи-то утробные вздохи: хромовый сапог наступил на грудку монет. Долгушин выпрямился: лысый человечишка растопыренными пальцами тянулся к монетам, а из ворот спешили новые личности.
— Не подходить! — взревел Долгушин, подняв винтовку красноармейца, щелкнул затвором. — Назад!
Люди попятились, но тут же стали обтекать Долгушина с боков. Он, повертывая винтовку перед собой, следил за их передвижением.
— Оцепить банк! Перекрыть все выходы! — раздался визгливый, но властный голос.