Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
4 *
Он прижался к сырой стене, вытянул на полу ноги. И тут же вскочил, пошарил в карманах, нашел спичку. Глаза уже привыкли к сумраку, он выбрал место повыше, нацарапал крупными буквами: «Умру спокойно. Прощайте!»
Спичка выскользнула из пальцев, Шейнкман поежился, ощутив заплесневелый холод. Прошелся по камере — пять шагов от двери до окна. Заходил неторопливо, отсчитывая секунды, потерявшие свое значение. Воспоминания нахлынули неудержимо— поток их был и светлым и темным: мелочь теснила события значительные, смешное соседствовало
Он увидел себя в Петроградском военно-революционном комитете и рядом Моисея Урицкого. И вереницу людей, еще переполненных страстями проигранной схватки. Проходили перед его внутренним взором защитники империи, апологеты буржуазной республики. Когда же это было? Год назад? Полгода? Позавчера? Вот стоит Прокопович — все еще дышащий гневом министр Временного правительства.
— Опомнитесь, господа! Временное правительство сотрет вас с лица русской земли. Вы захватили власть случайно и на какую-то парочку дней.
— Слепец!.— отвечает министру Урицкий. — Прислушайтесь к гулу революции. — Урицкий распахивает окно, в кабинет со свежим невским ветром врываются слова:
Отречемся от старого мира.
Отряхнем его прах с наших ног...
— Слышите? Какая сила теперь свалит нас?
Прокопович хватается за голову, сотрясается от рыданий.
— Вы обещаете не выступать против Советской власти?
— Обещаю...
— Отпустим, Моисей Соломонович?
— Юридический факультет не засушил вашего сердца,— усмехается Урицкий и тут же кричит на Прокоповича: — Уходите! И помните про свое обещание...
Шейнкман прислонился к двери. Хотел погасить свои воспоминания, но, против его воли, вставали все новые и новые картины. Возник еще один из временных — министр иностранных дел Терещенко. Он говорит легко и ласково, с приятным прищуром, пухлые пальцы поигрывают на животе. Пальцы прямо убеждают: спрашивайте, мы готовы, мы рады ответить на самые интимные вопросы. И уже нет Терещенко: на его месте, откинув косматую голову, стоит министр Кишкин. Пренебрежительно растягивает и роняет слова:
— Вы не имеете права держать в тюрьме членов Временного правительства. Вы расплатитесь за свой произвол...
Камера расширяется до необъятных размеров, переполняется людьми. Что за народ? Откуда? Сытые глаза царских санов-
ников, холеные щеки министров. Международные авантюристы. Английские шпионы. Французские дипломаты. Суровые латышские стрелки. Какие-то мальчишки в офицерских шинелях. Балтийский матрос в бескозырке. Мальчишки жмутся к матросу, губы их кривятся, готовые к плачу; посиневшие пальцы спотыкаются друг о дружку.
— В чем обвиняются эти, эти... — Шейнкман хотел сказать «ребята», но выговорил: — юноши?
— Их заставили стрелять по рабочей демонстрации,— отве : тил комендант.
— Кто заставил?
— Офицеры...
— Где же они?
— Успели скрыться.
— А эти не успели?
— Не успели эти. Мы хотели их расщелкать на месте, да вот он,— комендант тычет пальцем в матроса,—
— Вы действительно закрыли их грудью?
— Кого же еще?
— Кто вы такой?
— Боцман из Кронштадта.
— Я спрашиваю — почему вы их закрыли собственной грудью?
— Дети...
— Эти дети стреляли в рабочих...
— Их научили. Дети же...
Шейнкман понимает одно — невозможно поколебать веру этого матроса в справедливость и чистоту революции.
— Заберите этих детей! Разведите их по домам. — Урицкий страдальчески морщит губы.
— Юридическая наука учила меня бережному отношению к людям. А вас?
— Революция, Шейнкман, революция...
Черное, похожее на паутину окно заиграло вспышками, снова короткие выстрелы забили по стене гауптвахты.' «Им все еще мало»,—подумал Шейнкман, вспоминая сцены белого террора...
Большевики, расстреливаемые на церковных папертях, и попы, благословляющие убийц...
Сивая, в растрепанных буклях дама, целящаяся концом зонтика в глаз раненого красноармейца...
Тела рабочих, выбрасываемых на офицерские штыки...
Волосатый лавочник, раскачивающий в ладони окровавленную гирю...
Разве можно забыть эти разорванные видения? Эти искаженные лица, кричащие рты, скрюченные пальцы? Шейнкман сполз на пол; в голове возник грустный отдаленный шум. Он слышал легкие всплески, чувствовал нежное покачивание, что-
то прохладное и ласковое гладило по щекам и дышало спокойно леі ко, свободно. Его стали заплескивать сизые, блестящие изнутри волны, над головой появились обрывистые берега. Кедры карабкаются в бесконечное небо, их ветви раскачивают солнечный диск. Мягкий шум в голове усилился— зелено, успокоительно шумела тобольская тайга..,- ^
Он стоит —босоногий, исцарапанный —на речном берегу перед детскими глазами двигается речной поток. Папоротники шевелятся над ним, словно мохнатые крылья; на плечи осыпается шелуха кедровых шишек. Белка беззлобно цокает в березняке трещит кедровка. Таежный мир трав, птиц, зверюшек манит к себе; он идет по сырому песку, и следы наливаются водой, он обнимает кедры, и смола пятнает ладошки Он гукает—тайга отзывается эхом...
Шейнкман поглядел на светлеющее окно камеры. «Мне поздно выяснять причины и доискиваться до корней нашего поражения. Остается мне подумать, мне остается...»
Зазвякали двери, завизжали железные запоры. Замок скрежетнул противной резкостью, в распахнувшейся двери появилась усатая физиономия. Г
— А ну, выходи!
Шейнкман вышел в коридор: рядом с часовым стоял пору-чшШТванов — вчерашний военспец из штаба Восточного фронта,
оаря еще занималась за кремлевской стеной, предвещая добрый августовский денек. Между стеной и гауптвахтой шла узкая, всегда грязная канава: Шейнкман еще вчера перешагивал через нее. Сейчас канава тяжело и густо чернела. «Это же кровь казненных»,— тоскливо подумал он.