Красные и белые
Шрифт:
— Заливается, пахать зовет. Бойцы тоскуют, мужики ведь. Ты, Азин, парень городской, не знаешь, что такое тоска по земле. — Командарм поднял комок влажной земли, растер в пальцах, понюхал. — Пахать пора, Азин.
Они шли к мосту. С зеленой кручи хорошо проглядывался весенний разлив, отсеченный темной кромкой лесов. От моста прямой полосой уходила к горизонту железнодорожная насыпь, и только она да луговые гривы приподнимались над полыми водами. Левобережное предместье и насыпь удерживал Северихин, — противник не мог до спада воды начать переправу.
— Есть у меня мыслишка, Азин. — Командарм обвел палкой
Командарм снова повел палкой по горизонту.
— К мосту стянем воинские части, подведем пароходы, установим бутафорские орудия. Я издам приказ, по нему ты якобы начнешь отсюда наступление. Приказ этот попадет в руки колчаковского командования — он фальшивый. Одним словом, создадим иллюзию, что дивизия переправится и начнет наступление от моста. А на самом деле будем переправляться значительно ниже по течению. На хитрость врага нужна своя хитрость. Командарм воткнул палку в землю и навалился на нее всем корпусом.
Так он и стоял, с мужичьим лукавством поглядывая на Азина.
— Да, мальчик мой, много качеств должен иметь красный командир. Тут и смелость, и хитрость, и благородство характера, и понимание революционного долга, и сильный ум. Во время боя командир — дирижер боя. Он должен чувствовать движение своих полков, предугадывать намерения противника. Помни об этом всегда!
11
Северихин сидел на пороге мельницы, околдованный ее сдержанными, успокоительными звуками. А на мельнице звучали стены, потолки, косяки, оконные рамы, сусеки, даже толстые жгуты мучной пыли. Полнозвучно шумел поток, вырываясь из-под водяного колеса, скрипели жернова, шелестела теплая струя ржаной муки, падавшая в сусек.
С мельничного порога Северихин видел особенно черный ночной бор, плакучие ивы на плотине, заросли черемухи по береговому обрыву, белесые столбы испарений, передвигавшиеся над камышами. От призрачного лунного свечения неузнаваемо изменился простой сельский пейзаж, под стать ему изменилось и настроение Северихина. Прискакав на мельницу, он сперва обрушился на мельника:
— Хочешь красных бойцов без хлеба оставить! Почему мало муки мелешь, старый хрыч?
— Чево шумишь, комиссар? Если ты сам мужик, то смотри: может ли моя мельница молоть на целую армию, колды ейной силы только на роту?
Северихин обошел мельницу, проверил, убедился — не может. И, сразу успокоившись, залюбовался спорой работой старого мельника. Майская, полная запаха цветущей черемухи ночь, сонный, уходящий в синюю роздымь пруд, серое, начинающее зеленеть небо еще больше усиливали покой и томительную негу. Отошли куда-то бои и походы, бурные митинги и красноармейские, обозленные отступлением физиономии, и против воли Северихин погрузился в милые сердцу воспоминания.
Вспомнилась такая же водяная мельница в вятском селе. Она жила в памяти как неизбывное впечатление детства, а теперь выступила на первый план, завладела всем существом Северихина. Только его родная, далекая во времени
Он вынул изо рта трубку, подумал: «А в самом деле, бродил ли по лесным берегам моего детства водяной Федор Иваныч, жила ли в глубокой яме под карасами русалка Ямаиха?» Северихин с детства верил, что в звездные ночи водяной и русалка катались по пруду на тройке. Как ржали тогда вороные, гремели бубенцы, ухал водяной, смеялась русалка!
До своей русалочьей жизни была она учительницей, но обманул ее проезжий купчик. Сошла с ума учительница и утопилась в глубокой яме возле карас. И прозвали ее Ямаихой. А водяной когда-то служил ямщиком, утерял казенные деньги и, страшась каторги, загнал тройку вороных в пруд, сам повесился на осине.
С той поры и жили под карасами русалка с водяным и катались по звездному, сонному пруду. Обмирало сердце от страха, но все же хотелось Северихину увидеть хоть раз черную тройку. Не довелось.
Нежно любил Северихин свое село, и мельницу, и муравейники, и диких голубей в сосновой тишине, — все живое водило с ним дружбу. Веселой этой дружбе с природой научил его мельник. В вятском крае каждая деревня имела своего праведника, своего еретика, своего мечтателя. Мельник бегал в черемушник слушать соловьев — бабы смеялись над ним. Мельник заступался за бродячего пса — парни лупили его. Он был живуч, как репейник, и обожали его мальчишки. Никто лучше мельника не ловил щук, не гнал из сосны живицу, не мастерил манки на рябчиков.
Сквозь прикрытые веки Северихин снова видел мельника — долговязого, худого, белого с головы до лаптей. Подмигивал ему и шепелявил мельник:
— Вот тебе, Алешка, манок на рябков. Больно смешно рябки на свистки бегут. Ты посвистываешь, а они — бегом-бегом, только трава качается. Муторно из ружья палить, вроде как по малым детишкам. И ты, сынок, не пали, ты их приманывай, любуйся ими, но не омманывай. Грех омманывать зверя ли, птицу ли, ты завсегда человеком будь.
Как-то мельник явился с большим, плетеным из луба коробом, поставил короб посередине избы, приоткрыл крышку, и Северихин увидел книги.
А мельник, одетый в чистую посконную рубаху, новые лапти и войлочную шляпу, был как-то особенно торжествен. Он вынимал из короба растрепанные тома, вытирал рукавом плесень с корок.
— Тебе, Алешка, чти! Покойного пономаря книги-то. Наказывал мне: «Будешь помирать — пересунь другому. Глядишь, до книгочия дойдут». Чти, Алешка, может, человеком будешь.
Северихин читал на сеновале, в избе при свете лучины; отец отваживал его от чтения вожжами, братья хлопали по башке «Дон Кихотом».
Глаза Северихина смыкались, он уже не различал траву, полегшую от росы, не видел испарений, поднимавшихся от воды, лошадей, хрупающих овес у коновязи. Сквозь набегающие тени сна слышал он ворчливые разговоры. Знал Северихин: на мельницах создавались и рушились репутации, выносились приговоры добрым и дурным поступкам, здесь всегда било обнаженной мужицкой политикой.
— Под корень-то мужичий род хотят вывести…
— Толокна ишшо мало хлебали.
— Бога нет, царя не стало, — кто теперича правит Расеей?