Красные и белые
Шрифт:
Азин расстегнул кобуру, вынул маузер, проверил обойму. Опустив руку с маузером, прижался щекой к оконному стеклу. Он приложил ладонь к воспаленному лбу, вызывая в памяти Лутошкина. «Жаль, нет его сейчас. Что-нибудь да присоветовал бы! Человек может сделать многое, особенно молодой человек. Итальянец Христофор Колумб открыл Новый Свет. Молоденькая француженка Жанна спасла Францию», — вспомнились ему слова Лутошкина.
Азин погладил тонкую кожу щек и тут же отвел руку, словно чего-то пугаясь. Снежный холодок сумерек прокрадывался в душу; сумерки все сделали серым,
За полустанком на опушке вспыхнули костры. Азин представил, как лесной мир сжался до пределов ночного круга. Он любил сидеть у костров огонь наполняет ум мыслями.
«Пламя имеет много оттенков и полутонов; красный цвет возбуждает. Почему бы это? Черный угнетает, зеленый успокаивает, но люди не могут жить на обесцвеченной земле. Только политические авантюристы поселяют людей в сером, без цветов и запахов мире! Все продумано природой, и мы зависим от нее наравне с тигром. Но мы не тигры. Что за вздорные мысли лезут в башку?»
Он всматривался в наступившую ночь, до боли в пальцах тиская маузер. Первоначальная мысль об отступлении появилась вновь.
«По приказу ли, без приказа ли, но я отступаю. Проще говоря, драпаю. Бегу без оглядки. Завтра ведь никто не скажет: Азин отступает по высшим тактическим соображениям. Не-ет! Вот как станут говорить: «Это тот Азин, что бежал от опереточного актерика Юрьева? Сукин сын, размерзавец ваш Азин! Герой с реки Вятки, пошел по шерсть — возвратился стриженым!»
Он распалялся все больше. Боль воображаемого позора обжигала сердце, костры стали казаться кровавыми пятнами. Что ему теперь делать? Никого нет рядом в эти минуты, он всех прогнал, даже Еву. Слезы обиды, стыда, жалости к себе выступили на ресницах; Азин знал: то, что он задумал, не геройство. Он был готов умереть за революцию, его смерть была бы героической на поле боя. Теперь она — лишь постыдный уход от борьбы…
Он поднял маузер на уровень груди, начал повертывать его дулом к сердцу.
— Азин, Азин, Азин! — позвал знакомый испуганный голос.
Ева выдернула из его руки маузер, разрядила выстрелом в потолок салон-вагона. Заговорила с болью и гневом:
— Не узнаю моего Азина! Как ты мог, как ты мог поднять на себя руку? Это же предательство нашей любви, это — измена революции…
Она спрашивала, негодуя и понимая, что на ее вопросы не может быть ответа. Ей только хотелось вывести Азина из трагического тупика, разрушить его страх перед отступлением.
Азин смотрел на светящийся из сумерек снег, на дотлевающие костры, и глаза его обретали свою прежнюю ясность.
— Пусть это останется между нами. Между тобой и мной, — сказал он виновато.
8
Толпа богомольцев пестрым потоком текла к собору.
Мужики несли к ранней заутрене сивые, белые, рыжие бороды, шаркали лаптями бабы, смиренно плыли старухи, прошивая толпу черными зипунами.
У собора стояли нищие и монахи: в костлявых лицах нищих была мольба о подаянии, в тяжелых, словно отлитых из темной меди, монашеских физиономиях тлело ожидание благостных перемен. Среди
Афанасий Скрябин постоял, полюбовался синими куполами, вознесшими в свежее, в светлое небо кресты.
С заводского пруда дул сосновый ветер, густая, сочная заря заливала Воткинск; пунцовые ее крылья захлестнули полнеба, и пруд с тающим сизым льдом, и загородную дорогу, и сосновый бор.
По еще твердому насту Скрябин подошел к архиерейской даче. В сенях встретил его монашек, провел в переднюю.
— Как прикажете доложить?
Монашек исчез за резной дубовой дверью.
Скрябин сел на венский, с изогнутой спинкой стул.
Деревянные щиты прикрывали окна, крашеный пол застлан домотканой дорожкой, под матицей сухие пучки лекарственных трав, коричневые бревна чисты и покойны.
Солнечный лучик пробился сквозь щит, упал на Скрябина, он отвел голову, лучик соскользнул на шевровый сапог, голенище сверкнуло драгоценным камнем.
Опять появился бесшумный монашек:
— Просят в кабинет вас…
На краю зеленого, похожего на лесную трясину ковра Скрябина встретил Николай Николаевич Граве. Обеими ладонями потряс горячую ладонь хлеботорговца.
— Здравствуйте, Афанасий Гаврилыч! Вот и снова мы встретились, и рад я встрече.
— Я тоже, батюшка мой.
Граве придвинул стул, усаживая Скрябина поближе к венецианскому окну, — любил наблюдать за своими помощниками при сильном свете: так меньше лгали глаза их.
— Вот сигары, настоящие гаванские. Остатки княжеской роскоши.
Скрябин закурил; пахучий сигарный дым доставил неизъяснимое удовольствие.
— Неужто княжеские?
— Я не обмолвился. Сигары остались от великих князей Игоря и Ивана Константиновичей. Они жили на этой даче.
— Где же они сейчас?
— В раю. Большевики крепко повырубили монархический лес. У адмирала Колчака нашла пристанище лишь горсточка князей да баронов, но разве они представители древнего русского дворянства? Обгорелые пни истории. — Граве стряхнул пепел в малахитовую чашу. — Мы не успеваем подсчитывать потери, но, надеюсь, комиссары заплатят нам за них. Адмирал гонит большевиков на Волгу, на Каму. Наконец-то белое движение приобрело вождя, Россия правителя. Победа — лучшая из рекомендаций. Колчак решил уничтожить большевизм на русской земле, я — на его стороне.
— Оно, конечно, так, батюшка мой, — уклончиво согласился Скрябин. — А не знаете, где полковник Федечкин?
— Убит полковник.
— Солдатов где?
— Про Солдатова не знаю. А вот ротмистру Долгушину повезло — добежал до Екатеринбурга. Еще артист Юрьев оказался удачливым — адмирал назначил его командиром Ижевской дивизии.
— Ежели Ижевская дивизия захватит Сарапул, нам ни к чему бунтовать в Воткинске, — неопределенно заметил Скрябин. — Восстание-то могут и подавить…
— Бунтовать надо! Даже обреченное восстание приносит пользу. А вам-то как удалось выскользнуть из Сарапула? — строго спросил, поджав тонкие красные губы, Граве.