Красные и белые
Шрифт:
— Предупреждаю, самовольно расстреливать не смейте, мы будем судить большевиков как врагов России.
— Ха! Какой может быть суд? Ризать надо! Всех ризать! — Чудошвили, сверкая горящими от гуталина сапогами, шагнул было к Юрьеву.
— Пошел прочь! Понадобишься — позову, — пригрозил Юрьев тростью.
Чудошвили выпорхнул из кабинета.
— Такой тип и почту ограбит, и храм божий подожжет, — с презрением заметил Граве.
— Я артист, голуба моя.
— Артист, артист! Политическая сцена лучше театральных подмостков. Вы играли Наполеона, сыграйте самого себя, и я уверую
— А ведь дивная мысль — сыграть самого себя! Как же она мне в голову не приходила?
— Считайте, что появилась, — рассмеялась Николай Николаевич, наливая коньяку. — Вот наступили паскудные деньки, даже не знаешь, за что выпить.
— Император умер, да здравствует император! — воскликнул Юрьев, поднимая рюмку. — Выпьем за реставрацию монархии на святой Руси…
— Чтобы реставрировать монархию, нужна миллионная армия и выдающиеся вожди. Необходимы все военные символы, которые возникали веками и которым века поклонялись. Без званий, чинопочитаний, погончиков, мундирчиков, знамен, орденов нет армии.
— Но ведь это все уничтожено большевиками. У них «золотопогонник» хуже сукина сына.
— Пора из добровольцев делать солдат. Вы больше не начальник добровольческих отрядов, а командир Воткинской рабочей дивизии, капитан. А раз есть дивизия, должны быть у нее свои знамена, свои знаки отличия.
— Свои знамена? А какие? Знаки отличия? Что же это — погоны, эполеты, голуба моя? — встрепенулся Юрьев.
— Для рабочей дивизии царские погоны не годятся. Мы введем нарукавные повязки.
— Белые повязки с черным черепом и перекрещенными костями?
— Наоборот, красные. А на них белые перекрещенные револьверы. Пусть рабочие тешатся своим алым революционным цветом и думают, что никто не покушается на их свободу. А револьверы станут напоминать воткинцам родной завод. Люди любят вещи, которые они делают. Полковые же и дивизионные знамена будут из зеленого шелка. Мы начертаем на них: «Советы без коммунистов!» Или еще что-нибудь этакое красивое…
— Зеленые знамена и лозунги киноварью? Пурпурные на зеленом фоне, это звучит! А почему зеленые?
— Цвет родных полей и лесов. Пусть воткинцы знают, что борются за свои сады и огороды. За цветущую собственность веселее драться. Но это все чепуха, побрякушки для бородатых детей. Костяком дивизии будут офицеры, фронтовики, зажиточные мужики, состоятельные горожане. Ну и те рабочие, что исповедуют эсеровскую веру. Те навсегда останутся с нами. Идите, капитан, и соберите командиров своих отрядов.
Помахивая тросточкой, Юрьев вышел из кабинета. Николай Николаевич опустился на диван, закинул руки за его спинку. В стекла било солнце, синие и алые пятна играли на ковре, бронзовый царь Петр светился в солнечном косяке. Пахло пудрой. Граве задумался: хотелось мыслить опрятно и ровно, но ум работал резко и грубо. «Какой-то Федечкин командует целой армией, а я? Почему бы мне не встать во главе этой самой Народной армии? Устранить здешних главарей не так-то сложно. Федечкин — рохля, Солдатов дурак, Юрьев — военный невежда. Остаются левые эсеры, а левых эсеров надо вышвыривать, хватит с нас ихнего распутства мыслишек. Мавры сделали свое дело, мавров можно стрелять».
Вечером
Площадь у заводских ворот сохраняла следы недавнего восстания: искрошенные пулями кирпичные ограды, заплесневелые лужи, булыжники, похожие на человеческие черепа, и на них — опрокинутый навзничь — большой царский герб. Бронзовый двуглавый орел загрязнился, звонкие крылья позеленели.
Граве потрогал пальцем покореженную, в рыжих потеках орлиную голову, ржавые когти, все еще сжимавшие обломанный скипетр. «Никто не догадался водрузить герб над заводскими воротами. Да и никому это не нужно. Надо приказать, чтобы водрузили».
Он вошел в кафедральный собор. Шло вечернее богослужение. Голубой легкий туман расслаивался под высоким куполом, грустный дым ладана, царские врата в игре теней и света растрогали Николая Николаевича. Голос священника — влажный, проникновенный — звучал по всему собору, тоже вызывая умиление.
Граве встал между колоннами. Торжественная, отрешенная от всего мирского атмосфера богослужения действовала успокоительно. Он залюбовался бледным чернобородым священником, вслушиваясь в его исполненный молитвенного экстаза голос. Слова священного писания казались прекрасными по своей значимости и поэтическому настроению.
— Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы-ы-ы, — нараспев произносил священник. Граве мысленно повторял эти слова. «Как славно! Я завидую пастырю, во всем его облике нет ни злобы, ни ожесточения, мы для него только рабы божьи. «Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы». Этот призыв бога снисходительного и всепрощающего — сейчас особенно умилял. Граве поднял глаза на огромную, в золотом окладе, икону. Под ней были те же, начертанные церковнославянской вязью, слова.
Проповедь кончилась. Прихожане подходили под благословение. Священник с кротким выражением лица кидал по воздуху привычные благословляющие кресты.
— Помолитесь, батюшка, за грешную душу раба божьего Николая.
Священник перекрестил Граве, сказал шепотом:
— Подождите меня. Нужно мне побеседовать с вами…
В ожидании священника Граве ходил по скверику. Однотонно, раздумчиво звонил соборный колокол, неистовствовали воробьи, шелестела под ногами трава. Рябины висели у белых каменных стен, в конце аллеи густо синел пруд. «О чем будет со мной говорить священник? Может, о милосердии к арестованным? Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы», — снова промелькнула в голове фраза, но почему-то не взволновала, как в соборе. Может, потому, что силуэты страшных барж разрушали всю ее прелесть. Светлое настроение Граве угасло, молитвенный экстаз выветривался.