Красный флаг над тюрьмой
Шрифт:
Миша не мог больше смотреть советскую классику. Оставалась классика русская, в начале революции охаянная, в середине — запрещенная, а под конец поднятая на щит, благо она принадлежала Великому Русскому народу, а русский народ долженствовал олицетворять самую богатую культуру страны, чтобы никто: ни латыши, ни грузины, ни армяне не смели сомневаться в плодотворности и даже спасительности русификации СССР. Но и русская классика в последние годы стала для Миши в тягость. Режиссеры преподносили Островского и Чехова в такой интерпретации, будто великие на самом деле
Миша не мог забыть, как его дочь после урока русского языка в пятом классе спросила:
"Папа, Пушкина уничтожили фашисты?"
Оставалась эстрада, но и любимый Райкин больше не облегчал душу. Смех его отдавал плачем. Театр миниатюр годами клеймил одно и то же: хапуг и бюрократов, головотяпов и вралей, рангом не выше управдома. Великая партия, организатор всех побед советского народа, по логике вещей, как правящая партия, повинная во всех неудачах, также была вне критики. Да и как могла быть подлежащей критике партия, чьи вожди сами себя назвали Умом, Честью и Совестью эпохи?
Достаточно и этого, но вспоминая Райкина, Миша не мог не вспомнить ходивший по всей стране рассказ о том, что в Киеве, во время концерта артисту по сценарию полагалось спрашивать у зала: "Вот, скажите, скажите, кто я?" А из зала ответили:
— Жид ты пархатый, вот кто!
А через неделю поползло: "А Райкин-то! В больнице лежит! Оказывается, умерла его мать, так он ее в гроб и велел отправить хоронить в Израиль. А ОБХСС давай проверять, и что же? Все зубы у покойницы — золотые, в животе защиты бриллианты! Тут Райкина и тяпнул инфаркт!"
(Знакомая дама, бывшая жена еврея, с 1963 года в разводе, клялась, что ей про Райкина под секретом поведали офицеры МВД)
Миша долго сидел перед киоском театральной кассы, так и не решаясь купить билет (можно было пойти в Большой, где шла "Жизель", но и она была виденна-перевидена), когда услышал знакомый голос:
— Милый, это ты ли?
11
Перед Мишей стоял Алик Беляутдинов в серой милицейской форме с погонами подполковника. Они обнялись и расцеловались.
— Ты почему в Москве?
— Приехал к старикам.
Слава те господи, а я уж думал поселился. Что-то не помню стариков.
— Ты их не знаешь. Отца моего родичи.
— Строгие? На ночь смыться можешь? Или с супругой здесь?
— Один. Это у меня отпуск учительский — 48 дней и выходные.
— Телефон у стариков есть? Ладно, от меня позвонишь. Я тебя арестую до утра. Шагом марш! Считай, так бог велел; я ж завтра улетаю.
Они встали на эскалатор, поехали вниз, сели в голубой вагон и сошли на Университетской.
— Зайдем в "Гастроном", — сказал Алик. — Горючего захватим.
— Стоп! — заявил Миша. — Плачу я. С меня причитается, погоны твои обмывать.
— А! Так это давно. Третий год с двумя большими.
— Но я-то тебя видел капитаном!
— Время! — вздохнул Алик. — Время старит вино и любовь, удлиняя мечты и разлуки. Бери коньяк, если хочешь. А я тем часом встану за колбасой.
Алик ушел занимать очередь в колбасном отделе, Миша встал в винном, спросил у дяденьки впереди себя:
— Какой коньяк самый приличный?
— Да никакого у них нет! Сербский виньяк туда-сюда, другое все паленая солома.
— А что, армянского нет?
— Те! Где ты сейчас найдешь армянский?
— В ресторане! — сказал продавец.
— С наценкой 50%? — язвительно спросил мужчина, стоявший за Мишей.
— Для советского человека и рабочего коньячку хватит. 90 копеек — три четверти литра, — вставил мужичок в кепчонке с пуговкой, по виду не то слесарь, не то работяга с трамвайных путей.
— Сделали цены! — сказал мужчина сзади. — 12 рублей за бутылку коньяка! Не захочешь, пойдешь рабочий коньяк пить. От него только что не слепнут, а так — денатурат чистой воды.
— А хоть бы и 12! — рассердился дядька впереди Миши. — Так ведь и того нет!
— Побаловались! — рассудительно сказал кто-то невидимый за спинами. — Нельзя больше торговать в убыток. В Европе цены на питье высокие.
— Вранье! Я был. В Вене бутылка водки на наши деньги 2 рубля, а наш коньяк — самый лучший — 6 рублей.
— Господи, и когда это проклятое зелье запретят?! — запричитала старушка в черном плюшевом жакете. Она стояла уже почти у прилавка, передвигала по полу большую сумку с пустыми бутылками.
— Все пишут, пишут про вред алкоголю, а в она какую очередищу стоять! Жены, небось, дома разрываются меж детками и кухней… а мужики все здесь.
Продавец с интересом свесился через прилавок, оглядел старуху:
— А твой-то где, бабка?
— Да помер мой-то, печенью помер. Опился.
— Теперь сама туда же? Мужиков ругаешь, а вон какую сумочку принесла бутылок! Да тут рублей на десять тары!
Бабка чмокнула и развела руками:
— Свадьба! Сына меньшого выдала. Студентку взял. А сам шофер.
— Ну? — спросил продавец. — И пьет, заливает? Тебе бы надо безалкогольную, комсомольскую, в клубе.
— И-и! — сказала бабка. — Думаешь, не пьють? Сама уборщицей в Доме Культуры при Заборной. Как после свадьбы — полон тувалет осколков. Столько добра бьють, ящиков пять бутылок!
— А ты, значит, решила на дому, чтоб тару не терять?! — под общий хохот спросил продавец.