Красный терминатор. Дорога как судьба
Шрифт:
— И как соседи не побоялись тебе столько снаряжения отдать? — изумился Никита Палыч, уже сидевший на кровати. — Вдруг ты бы все в комбед отнес?
— Все равно бы там мне не поверили. Я же дурак.
Между тем Назаров был занят делом. Когда давеча собутыльники восхищались его сидором, кое-какие фронтовые вещицы они не увидели — Назаров прибрал их с самого начала. Маузер был в превосходном состоянии. Назаров дунул в дуло, вставил обойму, любовно провел пальцами по мощной рукояти. Это вам не какой-нибудь браунинг для гимназистов — стреляться от несчастной любви.
Еще имелся револьвер. Это был самый что ни на есть кольт, любимое оружие ковбоев. Федор пару раз крутанул барабан. Нормально.
Маузер был в кобуре. Назаров надел ее на себя, а револьвер заткнул за ремень, не забыв пощелкать по нему пальцем. Не выпадет.
Отнятую у Топора лимонку он опустил в карман гимнастерки. Гимнастерка была у него третья с 15-го года. В ней он участвовал в двух десятках разных передряг, поэтому давно убедился: из кармана не вылетит ничего, даже если его повесили бы за ноги. Подумав, Назаров кинул в карман и четыре динамитные шашки, предварительно подрезав им шнуры. В другом кармане он нащупал штучку, которую предпочитал без толку не теребить — латунную бензиновую зажигалку.
Еще чего-то недоставало. Наградной кинжал был неподалеку, но Назаров им почти не пользовался и рука к нему не привыкла. Вместо него взял финку. Заодно захватил и моток веревок.
Закончив приготовления, Назаров присел на табурет, стоявший посередине комнаты. У него в руках был грубый маленький деревянный медальончик, сопровождавший его всю войну. Федор пристально вгляделся в него, насколько позволяли красные лучи заходящего солнышка, уже с трудом проникавшие в избу. Медальончик, подарок одной славной полячки, с зимы 15-го года служил ему талисманом.
— Федька, а мне какое оружие взять? — спросил Тимоха.
— Никакого. У тебя будет особый приказ. Сходишь к Степану. Скажешь ему, что я домой отправился.
— Федя, а зачем это?
— Когда он узнает, что я в Усадьбу иду, сразу же с печки слезет и поползет туда со своим костылем. Пусть пока не знает.
— Хорошо, так и сделаю.
Назаров застегнул гимнастерку на все пуговицы. Обернулся, перекрестился (чего никогда не делал в прежней жизни, но он был уже далеко не прежний, совсем не прежний) и вышел за порог. Путь его лежал не по главной улице, а огородами, к реке. Такой путь был на полверсты дольше, чем если идти прямой дорогой, но Федор не хотел, чтобы в Усадьбе узнали о том, что он к ним направляется, раньше времени.
Берег речки, дай бог памяти, Бобрушки зарос густыми кустами, ясное дело, берег этот — любимое место весенних уединений зиминских парней и девчат. Нынешней весной, уж конечно, не спугнешь ни одну парочку, заглянувшую в чащу черемухи соловушку послушать. Он вышел на берег, отыскал в кустах извилистую тропинку и двинулся по ней.
Тропинка вывела его наверх. Назаров взглянул и увидел перед собой громаду Усадьбы.
Здание напоминало прелестную виллу, которую надели на основание средневекового замка. Правда, романтическое подземелье представляло собой огромный двухъярусный подвал — нечто среднее между склепом и винным погребом, без всяких каменных галерей, ведущих в соседний лес. Построена Усадьба была еще при старом барине Петре Владимировиче заезжим английским архитектором Чарльзом Фоксом, эксцентричным, как и вся английская нация.
Ни архитектор Чарльз Фокс, ни весь зиминский род не мог и представить, какое сугубо феодальное употребление найдут для декоративной башни и столь же декоративного подвала потомки крепостных. Теперь над башней развевался красный флаг, а мрачный подвал стал тюрьмой для пленников комбеда.
Весь огромный причудливый дом с его многочисленными коридорами, комнатами, винтовыми лестницами и мансардами оказался добычей революционного мужичья. В гостиной, там, где не хватило растасканных стульев, вокруг стола выстроились деревянные чурбаны и нехитрая кухонная меблировка. На одном столе рядом с фарфоровой посудой из сервиза стояла глиняная утварь, реквизированная из кулацких изб. Всюду были свалены разнообразные трофеи, изъятые комбед овцами у своих зажиточных собратьев. Сельские революционеры тащили в Усадьбу, как сороки в свое гнездо, все, что, по их мнению, могло пригодиться для будущей коммуны. Оружейную, где висели барские штуцера, комбед приспособил под арсенал, заполнив его кулацкими ружьями и разным охотничьим припасом, а также иным военным снаряжением, сейчас комбеду не нужным. По соседству, в людской, валялись свертки ткани, швейные машины, тяжелые весы, самовары, настенные часы и даже велосипед. Особняком стоял десяток бидонов с керосином — председатель комбеда, понимая важность этого стратегического продукта, приказывал изымать его где только увидят, провозглашать «коммунарной» собственностью и тащить в Усадьбу. В детской на полу были вперемешку набросаны матрасы и сено. Сюда товарищи удалялись на боковую.
А в барском кабинете поселился его новый хозяин — Сенька Слепак.
«Ну Федька Мезенцев, ну сволочь», — каждый раз не забывал подумать Сенька Слепак, просовывая финку в щель между верхним ящиком и крышкой стола. Только так можно было выдвинуть этот ящик. Поверх бумаг в нем лежала тетрадь в бархатном переплете, которую Сенька любил перелистывать. Он вообще любил бывать в кабинете барина, сидеть за его рабочим столом, попивать самогон и копаться в бумагах покойного Владимира Ивановича.
В Усадьбе барский кабинет менее всего пострадал от сельских революционеров. Позаимствовать отсюда было, по сути, нечего. Вдоль одной стены — книжные шкафы под потолок, битком набитые соответствующим содержимым. Вдоль другой — то же самое. У окна — стол, металлические, замысловато изогнутые ручки от ящиков которого содрал Федька Мезенцев и приспособил у себя дома к кадкам для засолки огурцов.
На самокрутки газетная бумага годилась не в пример лучше книжной, толстой и плохо рвущейся. Если бы газет не хватало, оно конечно, сгодилась бы и эта, но в помещичьем доме обнаружились подшивки «Русского инвалида», «Петербургской газеты», «Нивы». Понятное дело, зимой книги пойдут на растопку печей, а пока стоять им как стояли, корешок к корешку.
В столе у барина хранились стопки писем и тетради, неписаные крупным старательным почерком. Среди последних наткнулся любознательный Слепак на бордовую тетрадь. Оказывается, помещик Владимир Иванович вплоть до последнего своего дня вел дневник. То есть записывал, что в его жизни приключалось и что он по этому поводу подумал. Прочитанное растревожило Сеньку не на шутку.
«Это выходит что? — рассуждал он сам с собой. — Человек помер, а мы можем узнать, какого числа чего он делал. Ведь нужнейшая вещь для борца, строящего мировую революцию. Опосля спросят меня, ну, скажем, внуки или кто из товарищей, а где ты, сволочь, на каких фронтах революции бился такого-то числа? А ты им откроешь и выдашь. Вот, дескать, тогда-то и тогда-то бился там-то и там-то. Да и сам припомнишь геройское времечко».
Короче говоря, Сенька Слепак задумал сам делать подневные записи, отражающие личное участие в мировой революции.
Требовалось только открыть одну из чистых тетрадей и сделать первую запись. И пойдет дело. Но что-то все время мешало.
А сегодня утром было что занести в дневник. События последних суток требовали, чтоб их увековечили. По привычке Сеня листал дневник Владимира Ивановича, кое-что перечитывал, шевеля губами и водя грязным пальцем по строчкам. Вот обгрызенный ноготь дважды отчеркнул одну и ту же фразу, опять вернулся к ее началу.