Красный вал [Красный прибой]
Шрифт:
— Головой детей своих ручаюсь, что нет никакой припрятанной, — клялся Верье.
— Сейчас увидим.
Делаборд пошарил опытной рукой в ящиках, и вытащил отпитую на половину бутылку абсента.
— Вот она, — сказал он.
Наборщик покачал головой, как лошадь и, подняв дрожащую руку, сказал:
— Как же это, вот уже не могу понять, откуда она взялась. Хоть убейте, а я ее сюда не приносил.
— Так кто же ее принес?
— Почем я знаю, кто-нибудь подшутить хотел.
Делаборд вспыхнул от гнева, но гнев этот прошел прежде, чем он успел сказать слово, и он с глубокой нежностью и грустью проговорил:
— Несчастный старик.
И он поторопился уйти отсюда, совершенно забывая похвастать тонкими наборными приспособлениями
— Ну вот, скажите мне, — сказал он, провожая агитатора. — Что может дать ваш социализм этому несчастному алкоголику?
— Алкоголизм создали капиталисты, социализм его уничтожит, — ответил Франсуа.
IV
В Жентильи Ружмон застал беспорядочную толпу народа. Нового ничего не произошло, а потому и фантастических толков было немного. Несколько раз проносился слух, будто погребенные обвалом отвечают на сигналы. И каждый раз люди беспорядочно срывались с места и бежали к раскопкам и по всему предместью поднимался какой-то смутный, жуткий гул. Потом, когда слух оказывался ложным, все снова затихало, и толпа как бы застывала. Сейчас толпа эта состояла преимущественно из мальчишек, женщин и бродяг, так как рабочие были еще на заводах и фабриках.
Временами какой-нибудь случайный жест или возглас вдруг снова собирал то и дело расходившуюся толпу. В неопределенном ожидании люди бродили по предместью, кто — взбирался на земляные кучи, или пристраивался на какой-нибудь стене, тут и там собирались небольшие группы вокруг какого-нибудь любителя сенсационных новостей.
Новопришедшим показывали жену колодезного мастера Прежело. Она сидела со своими двумя маленькими детьми, вся с'ежившись на какой-то балке, у которой расположились полицейские; худая, с жиденькими волосами, с длинным лицом цвета корицы, с усталыми глазами и ртом, она сидела, не сводя глаз с места катастрофы, смотрела тупо и терпеливо. Временами в ней вдруг пробуждалась искра надежды, и она вся невольно тянулась к спасающим ее мужа; потом ее схватывал припадок отчаяния, и она снова падала на балку, на лице ее выступали слезы, похожие на капли пота. Вот уже двадцать четыре часа, как она не мылась и не причесывалась, и каждый раз, как она вытирала лицо, грязь размазывалась по ее щекам, руки ее были в черноземе, волосы растрепались и висели жалкими прядями.
Ее малюткам было тоскливо и скучно, они бродили вокруг матери, как молодые щенята, у них уже пропала охота играть камешками, цветами и глиной, они с нетерпением ожидали хлеба, колбасы и подкрашенной вином воды, которые им приносили по очереди дядя Исидор и тетка Викторина.
Исидор Пурайль появлялся временами на месте катастрофы. Он находился в каком-то состоянии торжествующего негодования и, когда не был занят критикой производившихся раскопок, подкреплялся в кабачке. Со вчерашнего дня он успел изучить все подобные учреждения на расстоянии двух километров в диаметре. В кабачке "Друзей Канталя" давали дешевле красное с привкусом коры, в "Соленом клюве" давали серенькое с привкусом сливок, вкусненькое белое подавалось у "Дяди Камуффля". Темно-красное вино в "Трех товарищах" давало большой осадок, но было крепко и веселило душу. Шабли, подаваемое в "Заводском", отдавало кремнем…
Пурайль ругал правительство, буржуев, предателей, войска и "итало-немцев". Он морщил свое, похожее на мельничный жернов лицо с расплывчатыми, как топленое масло, глазами, рычал, расставив свои косолапые ноги, и бил себя в грудь и по животу, стараясь возможно убедительнее изложить свои взгляды на жизнь, на человека вообще, на труд, на судебные учреждения, на счастье, на обвалы и на происходящие раскопки. И по мере того, как он это рычал, все это становилось ему безразличнее по существу… Он просто наслаждался собственным голосом и жестами. И капелька искреннего горя тонула в этом самодовольстве.
По временам около полицейских появлялась высокая женщина в черной порыжевшей шали, с выцветшими вишнями и куриным пером на шляпе.
Она протягивала, точно грея, свои руки к раскопкам. Это была тетка Шикоре, жена Александра Пугара, колодезного мастера, одного из погребенных обвалом.
При взгляде на нее почему-то невольно думалось о старом сыре: ее ноздри были в табаке, потому что она скорее отказалась бы от хлеба, чем от нюхательного табаку; все, что в ней было чувственного, выливалось в эту страсть, и, когда она не имела возможность удовлетворить ее, жизнь для нее теряла всякий смысл, она ходила понурая и несчастная. Но маленькая щепотка табаку снова примиряла ее с ее жалкой серой жизнью, и с удвоенной энергией она принималась измерять расстояние между мостом Толбиак и Бютт-Кайль, продавая пакеты цикория и воображая, что таким образом зарабатывает себе средства к существованию.
Попутно она подбирала себе какую-нибудь корку хлеба, картофелину, корку сыра, изображала сиделку при беременной женщине, няньчила чужих детей, и исполняла поручения и даже писала письма для людей еще менее грамотных, чем она сама. Благодаря своей чрезвычайной медлительности, она могла пользоваться именно таким, только случайным заработком. Но зато и никто не мог пользоваться такой малой дозой пищи. На два су хлеба она могла жить день, весь остальной заработок поглощал табак. За чашку кофе она готова была итти на всякое унижение. Временами Александр угощал ее стаканом вина у виноторговца или дарил ей двадцать су. Но это случалось редко, он довольствовался оплатой квартиры и не брал у жены ее заработка. Обедал он вне дома и ночевал дома через три дня в четвертый.
Все же она любила, его, правда без увлечения, просто считая его хорошим человеком. Теперь же, когда он лежал там, погребенный обвалом, ей было искренно жаль его. Она приходила сюда несколько раз в день из чувства долга, ее притягивал и ужас положения, но сама она точно не знала, жаль ей будет, если он умрет, или нет. У нее было смутное чувство какого-то торжества.
Потому что, хотя она его и не ревновала, все же там, где-то в глубине души ее, теплилось недоброе чувство обиды. Этот здоровый молодец мог бы по крайней мере содержать ее, если не хотел дарить ей свои ласки.
Она от него самого знала, что он не жалел денег на толстых женщин с округлыми формами. И, ведь, ей надо было так немного, всего несколько су, не больше. Правда, она слабая, медлительная, у нее нет темперамента и почти нет крови, но все же от природы она была чувствительна. Сколько она видела женщин, еще менее красивых, чем она, за которыми все же ухаживали мужья и любовники. Разве не было случаев, когда бродяги насиловали восьмидесятилетних старух? Что стоило Александру, молодому, здоровому самцу… как-нибудь в одно из воскресений?… Но нет, никогда, никогда.
Тетка Шикоре отлично понимала, что можно быть непостоянным, любить мясистых женщин, и умела быть снисходительной и была бы совершенно счастлива, если бы он давал ей двенадцать су в день и время от времени ее тискал, давал ей встряску. Вот почему ей казалось уже не так несправедливым то, что он сейчас погребен под землей.
У третьего из пострадавших не было ни жены, ни семьи. Звали его Жан-Батист Мориско. Никто не бродил ради него около этого обвала, и не видно было хотя бы случайной любовницы его, потому что он только что выгнал последнюю, предварительно избив ей физиономию, сломав два зуба и ударив кулаком в живот. Он был драчлив и скуп. Он никогда никого не угощал, но и не пил на чужой счет. Пил в одиночку, у себя на чердаке, самое дешевое, скверное вино, хоть и понимал толк в хорошем вине и при том напивался только наполовину. Питался черствым хлебом, попорченными фруктами, мог спокойно переносить и холод, и непогоду. Желудок его, как и вся его машина, работал безупречно, переваривая решительно все, как любая гиена. С таким сложением, как у него, он мог бы прожить сто лет.