Краткое содержание произведений русской литературы I половины XX века (сборник 2)
Шрифт:
Наконец наступает день суда. В зал допущены только родственники подсудимых. Мать ждала чего-то страшного, ждала спора, выяснения истины, однако все идет спокойно: судьи говорят безучастно, невнятно, неохотно; свидетели – торопливо и бесцветно. Речи прокурора и адвокатов тоже не трогают сердца матери. Но вот начинает говорить Павел. Он не защищается – он объясняет, почему они – не бунтовщики, хотя их и судят как бунтовщиков. Они – социалисты, их лозунги – долой частную собственность, все средства производства – народу, вся власть – народу, труд – обязателен для всех. Они – революционеры и останутся ими до тех пор, пока все их идеи не победят. Все, что говорит сын, матери известно, но только здесь, на суде, она чувствует странную, увлекающую
Когда мать возвращается домой, Николай сообщает ей, что речь Павла на суде решено напечатать. Мать вызывается отвезти речь сына для распространения в другой город. На вокзале она вдруг видит молодого человека, чье лицо и внимательный взгляд кажутся ей странно знакомыми; она вспоминает, что встречала его раньше и в суде, и около тюрьмы, – и она понимает: попалась. Молодой человек подзывает сторожа и, указывая на нее глазами, что-то говорит ему. Сторож приближается к матери и укоризненно произносит: «Воровка! Старая уже, а туда же!» «Я не воровка!» – задохнувшись от обиды и возмущения, кричит мать и, выхватив из чемодана пачки прокламаций, протягивает их окружившим ее людям: «Это речь моего сына, вчерасудили политических, он был среди них». Жандармы расталкивают людей, приближаясь к матери; один из них хватает ее за горло, не давая говорить; она хрипит. В толпе слышатся рыдания.
Александр Иванович Куприн 1870—1938
Поединок – Повесть (1905)
Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующею дня вновь шел в этот уютный дом.
«Тебе от барыни письма пришла», – доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали ее мужа. Приторный запах ее духов и пошло-игривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно.
С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность любить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж ее ненавидел поручика.
На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать.
...На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал «дантистам» из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.
Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества.
В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и ее верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых, Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», – призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать ее платье: «Саша... Я люблю вас...» Она призналась, что ее волнует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.
В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, – и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.
Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Еще в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И теперь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался – и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николаевым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и еще – не бывать у них в доме.
Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» – спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.
Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых.
Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.
В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсюда!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Бек, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».
Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Назанский?
Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.