Крайняя изба
Шрифт:
— Как не так? — невинно спросил Глухов. — Как еще можно понимать?
— Что ж ты тогда икру-то мечешь, если тебе ничего не корячится?
— Кто икру мечет? Никто не мечет.
— Мечешь. Еще как мечешь. Ребятишек, сказывают, вчера гонял.
— Раз заблажили во всю ивановскую: «Ло-ось, ло-ось!» Я их когда-нибудь еще и не так проучу, они у меня перестанут к саням цепляться.
— И газуешь с утра сегодня, — разговаривал как бы сам с собой Сашка. — Тоже для тебя редкость.
— Это мы вчера с Анисимом…
— Поминки по лосю справляли?..
— Слушай, — нахмурился Глухов, поймав вдруг себя на мысли, что вот уже несколько минут будто бы оправдывается перед Сашкой, — какого тебе лешего надо?.. Следователь выискался.
Он придвинул к себе кружку, плеснул из бутылки. Выпил, запрокинув голову.
— Меня не забывай, — напомнил Сашка.
Глухов и истопнику налил. Покопался Сашкиным ножом в консервной банке, съел кусок хлеба. Дело на поправку шло, голова помаленьку прояснялась, руки-ноги крепли, дух бодрился.
— Мы, как видишь, тоже живем! Не загнулись еще, — опорожнил посудину Сашка.
— А что, не плохо, можно сказать, окопался, — присматривался к кочегарке Глухов. — Тепло, главное…
— Тепло-то тепло, — цокнул языком Сашка, — да вот ключица побаливает. Дрова тяжело заготавливать. Два раза махну топором — и левая рука напрочь отнимается. — Сашка поводил левой рукой, точно ключица у него и сейчас заныла: — Спасибо, Устинья выручает: и дров мне наколет, и полы вымоет… Без нее чтоб я и делал, не знаю. — В голосе Сашки уж появлялись грустные, жалостливые нотки, хмелел истопник, много ли калеке надо. А пьяненький он раскисал, настырность его улетучивалась, нудным и слезливым становился.
— Врачи-то что?
— Твердо ничего не обещают: может, пройдет, а может, и нет… Славно ты меня уделал.
Тут послышались женские голоса, к бане подходили первые посетители.
— Э-э, да тут на замке, бабоньки, — раздалось чуть спустя. — Сашо-ок? Где ты?.. Открывай заведенье!
— Сами не маленькие, — крикнул из кочегарки Сашка, — замок так вставлен.
— Билеты тоже не будешь продавать? — Переговоры вела Ксюша Горохова, самое громкое и самое неустанное ботало в поселке.
— Ложьте на тумбочку копеешки свои. — Сашка был в бане и за истопника, и за кассира, и за уборщицу. Уборкой, правда, всегда за него Устинья занималась.
— Айда, бабы! Самообслуживанье седни, — предводительствовала все та же Горохова.
Зазвенел пробой, отомкнулась дверь. Женщины задерживались недолго в предбаннике, билеты отрывали, выкладывая на тумбочку пятнадцатикопеечные монеты, шли в раздевалку. Громко смеялись там, оживленно судачили меж собой, не зная, что тонкие стены старенькой бани каждое слово пропускают:
— Сашок-от… не показался даже.
— Пьяный, поди… Они давечь с Глуховым сюда направились.
— Того небось не погладят по головке? За лося-то?
— Ясное дело, не погладят.
Женщины, шлепая босыми ногами и гремя тазиками, переходили одна за одной в моечное отделение. Разговор стал глуше и отдаленнее, но и оттуда их было хорошо слышно.
— Ай да
— И куда человеку эстоль? Полон ведь двор своего добра. Нет, позарился…
— Слышь, Клавдия? (Оказывается, и Клавдия в бане была.) Как вы с ним в бригаде-то уживаетесь?
— Так вот и уживаемся. Он после собрания не разговаривает с нами.
— Да что ты?
— Ей-богу, бабоньки.
— Ай-ай-ай…
Кто-то еще пришел, заглянул в моечную:
— Где наш Сашок-от?
— Заходи, Сань. Самообслуживание седня. Деньги на тумбочку — и сюда!
Через минуту-другую бабы встретили Саньку восхищенными возгласами:
— Ну, Санька! Ну, девка!..
— И куда мужики смотрят?
Санька непонятно засмеялась:
— Идемте-ка лучше париться! Жирок сгонять, бабоньки!
— А у нас его и так не лишко, — снова подала голос неугомонная Ксюшка. — Днем с топором, вечером с ухватом… откуда ему, жиру-то, быть. Ни вильнуть, ни тряхнуть нечем. Я, как попадаю в город, все на тамошних баб любуюсь. Уж больно гладки, сок брызжет… Да еще брючки в обтяжку напялят, эх, раздолье мужицкому глазу!
В парилке открутили вентиль — нарастающе зашумел пар. Женщины пронзительно заповизгивали, заохали, сочно захлестались вениками.
— Как ты выдерживаешь тут? — спросил Глухов.
— Что как? — не понял Сашка.
— Голые бабы рядом!.. Иногда, поди, спинку потереть насылаешься?
— Какой из меня терщик, — понурился Сашка. — Я чурки не могу расколоть, не то что с бабой управиться. Зачем ты меня вовсе не задавил?
— Ну, начал опять…
У Сашки Глухов высидел до вечера, дотемна. Нытье истопника терпел, бабские сплетни слушал.
И о чем только не треплются, не болтают бабы, собравшись вместе. И о недугах-то своих, и заботах, и чаяниях. Болтают и такое, аж уши вянут. За время, проведенное в кочегарке, Глухов узнал про себя и про других столько, сколько бы в жизнь не узнал. Узнал, например, что Людмила кем-то присушена, приговорена к нему, иначе бы она уж давно удрала от него, от «нелюдя» такого. Узнал, что денег у Глуховых, оказывается, куры не клюют, что хранит их Иван на семи сберегательных книжках, а не обходится, как на самом деле, одной. Да и денег в последние годы заметно поубавилось: кругленькую сумму Сашке выплатили, из вещей, из одежки кое-что прикупили — вот почти и все деньги.
Глухов был не жаден к деньгам. Мог легко и бездумно потратиться на что угодно. Но зато и приобретать зарабатывать их умел, ничем не гнушаясь при этом. Без денег, когда, как говорится, ни шиша за душой, он себя чувствовал неполноценным.
Часам к четырем появилась Устинья. Баня уж была пуста и тиха. Людей ходит мыться немного, у всех почти в поселке свои бани.
— Вы чего здесь рассиживаете, мужики? — заглянула она в кочегарку. — А-а, — увидела Устинья пустую бутылку, — ты бы, Иван, не поважал его. Ему ведь нисколько-нисколько нельзя… Пойдем, Саш. Поможешь мне.